Неточные совпадения
Это был
человек лет тридцати двух-трех
от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.
Но опытный глаз
человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum [видимость (лат.).] неизбежных приличий, лишь бы отделаться
от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.
Недавно что он сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества
от расхищения; наш архитектор,
человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную смету; вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры?
«Примите, дескать, ваше превосходительство, отеческое участие и взгляните оком милосердия на неминуемое, угрожающее мне ужаснейшее несчастие, происходящее
от буйственных поступков старосты, и крайнее разорение, коему я неминуемо должен подвергнуться, с женой и малолетними, остающимися без всякого призрения и куска хлеба, двенадцатью
человеками детей…»
Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении
человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал
от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
Бессилен рев зверя перед этими воплями природы, ничтожен и голос
человека, и сам
человек так мал, слаб, так незаметно исчезает в мелких подробностях широкой картины!
От этого, может быть, так и тяжело ему смотреть на море.
И какие бы страсти и предприятия могли волновать их? Всякий знал там самого себя. Обитатели этого края далеко жили
от других
людей. Ближайшие деревни и уездный город были верстах в двадцати пяти и тридцати.
Они знали, что в восьмидесяти верстах
от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами,
людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю.
Однажды, впрочем, еще найден был лежащий за околицей, в канаве, у моста, видно, отставший
от проходившей в город артели
человек.
Вскоре из кухни торопливо пронес
человек, нагибаясь
от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю: у кого лицо измято и глаза заплыли слезами; тот належал себе красное пятно на щеке и висках; третий говорит со сна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает голову и разминается, едва приходя в себя.
Она с простотою и добродушием Гомера, с тою же животрепещущею верностью подробностей и рельефностью картин влагала в детскую память и воображение Илиаду русской жизни, созданную нашими гомеридами тех туманных времен, когда
человек еще не ладил с опасностями и тайнами природы и жизни, когда он трепетал и перед оборотнем, и перед лешим, и у Алеши Поповича искал защиты
от окружавших его бед, когда и в воздухе, и в воде, и в лесу, и в поле царствовали чудеса.
И поныне русский
человек среди окружающей его строгой, лишенной вымысла действительности любит верить соблазнительным сказаниям старины, и долго, может быть, еще не отрешиться ему
от этой веры.
Немец был
человек дельный и строгий, как почти все немцы. Может быть, у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка была верстах в пятистах
от Верхлёва. А то как выучиться? Обаяние обломовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось и на Верхлёво; ведь оно тоже было некогда Обломовкой; там, кроме дома Штольца, все дышало тою же первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью.
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня увлечения страстей; и как в другом месте тело у
людей быстро сгорало
от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Они с бьющимся
от волнения сердцем ожидали обряда, пира, церемонии, а потом, окрестив, женив или похоронив
человека, забывали самого
человека и его судьбу и погружались в обычную апатию, из которой выводил их новый такой же случай — именины, свадьба и т. п.
Кусочек сыру еще
от той недели остался — собаке стыдно бросить — так нет,
человек и не думай съесть!
Андрей часто, отрываясь
от дел или из светской толпы, с вечера, с бала ехал посидеть на широком диване Обломова и в ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или усталую душу, и всегда испытывал то успокоительное чувство, какое испытывает
человек, приходя из великолепных зал под собственный скромный кров или возвратясь
от красот южной природы в березовую рощу, где гулял еще ребенком.
Пришел
человек от Марьи Михайловны, Ольгиной тетки, звать обедать.
Обломов был в том состоянии, когда
человек только что проводил глазами закатившееся летнее солнце и наслаждается его румяными следами, не отрывая взгляда
от зари, не оборачиваясь назад, откуда выходит ночь, думая только о возвращении назавтра тепла и света.
— Захар! — крикнул он утром. — Если
от Ильинских придет
человек за мной, скажи, что меня дома нет, в город уехал.
— Посмотри, что делает Захар? — пожаловался он ей. — На вот письмо и отдай его
человеку или горничной, кто придет
от Ильинских, чтоб барышне отдали, слышишь?
Ольга могла бы благовиднее представить дело, сказать, что хотела извлечь Обломова только из пропасти и для того прибегала, так сказать, к дружескому кокетству… чтоб оживить угасающего
человека и потом отойти
от него. Но это было бы уж чересчур изысканно, натянуто и, во всяком случае, фальшиво… Нет, нет спасения!
— Не скучно мне и не может быть скучно: ты это знаешь и сам, конечно, не веришь своим словам; не больна я, а… мне грустно… бывает иногда… вот тебе — несносный
человек, если
от тебя нельзя спрятаться! Да, грустно, и я не знаю отчего!
— Что ж? примем ее как новую стихию жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда
человек отрывается
от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот горе, перед которым я упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
Он торжествовал внутренне, что ушел
от ее докучливых, мучительных требований и гроз, из-под того горизонта, под которым блещут молнии великих радостей и раздаются внезапные удары великих скорбей, где играют ложные надежды и великолепные призраки счастья, где гложет и снедает
человека собственная мысль и убивает страсть, где падает и торжествует ум, где сражается в непрестанной битве
человек и уходит с поля битвы истерзанный и все недовольный и ненасытимый.