Неточные совпадения
— Да, беззаботный! — сказал Обломов. — Вот я вам сейчас покажу письмо
от старосты: ломаешь, ломаешь
голову, а вы говорите: беззаботный! Откуда вы?
Старик Обломов как принял имение
от отца, так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе
головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нем.
Он, как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет
голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до тех пор, пока, наконец,
голова утомится
от тяжелой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе,
голова отрезвляется
от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный дом.
Никто не знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше
от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в
голове. Так о нем и толковали везде, где его знали.
Теорий у него на этот предмет не было никаких. Ему никогда не приходило в
голову подвергать анализу свои чувства и отношения к Илье Ильичу; он не сам выдумал их; они перешли
от отца, деда, братьев, дворни, среди которой он родился и воспитался, и обратились в плоть и кровь.
— И не отвяжешься
от этого другого-то что! — сказал он с нетерпением. — Э! да черт с ним совсем, с письмом-то! Ломать
голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма писать. А вот уж третий час в исходе.
Захар потерял решительно всякую способность понять речь Обломова; но губы у него вздулись
от внутреннего волнения; патетическая сцена гремела, как туча, над
головой его. Он молчал.
Небо там, кажется, напротив, ближе жмется к земле, но не с тем, чтоб метать сильнее стрелы, а разве только чтоб обнять ее покрепче, с любовью: оно распростерлось так невысоко над
головой, как родительская надежная кровля, чтоб уберечь, кажется, избранный уголок
от всяких невзгод.
Они знали, что в восьмидесяти верстах
от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух
головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю.
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся
от старости
головой, прислуживала ей, стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.
Она вспрянула
от сна, поправила платок на
голове, подобрала под него пальцем клочки седых волос и, притворяясь, что будто не спала совсем, подозрительно поглядывает на Илюшу, потом на барские окна и начинает дрожащими пальцами тыкать одну в другую спицы чулка, лежавшего у нее на коленях.
Вскоре из кухни торопливо пронес человек, нагибаясь
от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю: у кого лицо измято и глаза заплыли слезами; тот належал себе красное пятно на щеке и висках; третий говорит со сна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает
голову и разминается, едва приходя в себя.
Смерть у них приключалась
от вынесенного перед тем из дома покойника
головой, а не ногами из ворот; пожар —
от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели все то же, по стольку же и спали по-прежнему на
голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры
от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
Рассказ лился за рассказом. Няня повествовала с пылом, живописно, с увлечением, местами вдохновенно, потому что сама вполовину верила рассказам. Глаза старухи искрились огнем;
голова дрожала
от волнения; голос возвышался до непривычных нот.
Заходила ли речь о мертвецах, поднимающихся в полночь из могил, или о жертвах, томящихся в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной ногой, который идет по селам и деревням отыскивать отрубленную у него натуральную ногу, — волосы ребенка трещали на
голове от ужаса; детское воображение то застывало, то кипело; он испытывал мучительный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны.
— А вы-то с барином
голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли
от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
Одна из них, с загорелой шеей, с
голыми локтями, с робко опущенными, но лукавыми глазами, чуть-чуть, для виду только, обороняется
от барской ласки, а сама счастлива… тс!.. жена чтоб не увидела, Боже сохрани!
А что сказать? Сделать суровую мину, посмотреть на него гордо или даже вовсе не посмотреть, а надменно и сухо заметить, что она «никак не ожидала
от него такого поступка: за кого он ее считает, что позволил себе такую дерзость?..». Так Сонечка в мазурке отвечала какому-то корнету, хотя сама из всех сил хлопотала, чтоб вскружить ему
голову.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в
голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора
от любви.
Это происходило частью
от характера Марьи Михайловны, тетки Ольги, частью
от совершенного недостатка всякого повода для обеих — вести себя иначе. Тетке не приходило в
голову требовать
от Ольги что-нибудь такое, что б резко противоречило ее желаниям; Ольге не приснилось бы во сне не исполнить желания тетки, не последовать ее совету.
Все это отражалось в его существе: в
голове у него была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и все
от вопросов, увидит или не увидит он ее? Что она скажет и сделает? Как посмотрит, какое даст ему поручение, о чем спросит, будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами его жизни.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если
от этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его
голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее
от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Он ушел, а Обломов сел в неприятном расположении духа в кресло и долго, долго освобождался
от грубого впечатления. Наконец он вспомнил нынешнее утро, и безобразное явление Тарантьева вылетело из
головы; на лице опять появилась улыбка.
Она отворила дверь, и
от двери отскочило несколько
голов и бросилось бегом в комнаты. Он успел увидеть какую-то женщину, с
голой шеей и локтями, без чепца, белую, довольно полную, которая усмехнулась, что ее увидел посторонний, и тоже бросилась
от дверей прочь.
Тетка тоже глядит на него своими томными большими глазами и задумчиво нюхает свой спирт, как будто у нее
от него болит
голова. А ездить ему какая даль! Едешь, едешь с Выборгской стороны да вечером назад — три часа!
Лишь только замолк скрип колес кареты по снегу, увезшей его жизнь, счастье, — беспокойство его прошло,
голова и спина у него выпрямились, вдохновенное сияние воротилось на лицо, и глаза были влажны
от счастья,
от умиления.
Он молчал и в ужасе слушал ее слезы, не смея мешать им. Он не чувствовал жалости ни к ней, ни к себе; он был сам жалок. Она опустилась в кресло и, прижав
голову к платку, оперлась на стол и плакала горько. Слезы текли не как мгновенно вырвавшаяся жаркая струя,
от внезапной и временной боли, как тогда в парке, а изливались безотрадно, холодными потоками, как осенний дождь, беспощадно поливающий нивы.
— Слушай же: ведь Илья Ильич трусоват, никаких порядков не знает: тогда
от контракта
голову потерял, доверенность прислали, так не знал, за что приняться, не помнит даже, сколько оброку получает, сам говорит: «Ничего не знаю…»
Она вздрогнула и онемела на месте. Потом машинально опустилась в кресло и, наклонив
голову, не поднимая глаз, сидела в мучительном положении. Ей хотелось бы быть в это время за сто верст
от того места.
— Ах да, это необходимо… надо кончить чем-нибудь… — проговорила она с тоской
от неизбежного признания. «Немезида! Немезида!» — думала она, клоня
голову к груди.
Он тихонько отнял ее руки
от лица, поцеловал в
голову и долго любовался ее смущением, с наслаждением глядел на выступившие у ней и поглощенные опять глазами слезы.
Илья Ильич завел даже пару лошадей, но, из свойственной ему осторожности, таких, что они только после третьего кнута трогались
от крыльца, а при первом и втором ударе одна лошадь пошатнется и ступит в сторону, потом вторая лошадь пошатнется и ступит в сторону, потом уже, вытянув напряженно шею, спину и хвост, двинутся они разом и побегут, кивая
головами. На них возили Ваню на ту сторону Невы, в гимназию, да хозяйка ездила за разными покупками.
Неточные совпадения
За что ж виновнее Татьяна? // За то ль, что в милой простоте // Она не ведает обмана // И верит избранной мечте? // За то ль, что любит без искусства, // Послушная влеченью чувства, // Что так доверчива она, // Что
от небес одарена // Воображением мятежным, // Умом и волею живой, // И своенравной
головой, // И сердцем пламенным и нежным? // Ужели не простите ей // Вы легкомыслия страстей?
От хладного разврата света // Еще увянуть не успев, // Его душа была согрета // Приветом друга, лаской дев; // Он сердцем милый был невежда, // Его лелеяла надежда, // И мира новый блеск и шум // Еще пленяли юный ум. // Он забавлял мечтою сладкой // Сомненья сердца своего; // Цель жизни нашей для него // Была заманчивой загадкой, // Над ней он
голову ломал // И чудеса подозревал.
Мертвые души, губернаторская дочка и Чичиков сбились и смешались в
головах их необыкновенно странно; и потом уже, после первого одурения, они как будто бы стали различать их порознь и отделять одно
от другого, стали требовать отчета и сердиться, видя, что дело никак не хочет объясниться.
Все, что ни есть, все, что ни видит он: и лавчонка против его окон, и
голова старухи, живущей в супротивном доме, подходящей к окну с коротенькими занавесками, — все ему гадко, однако же он не отходит
от окна.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх
голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки
от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая
голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту,
от которой трясутся и дребезжат стекла.