Неточные совпадения
— Куда еще? Полно вам, приезжайте-ка
обедать: мы бы поговорили.
У меня два несчастья…
— Не могу: я
у князя Тюменева
обедаю; там будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что это вы оставили князя? Какой веселый дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. [в готическом стиле (фр.).] Летом, говорят, будут танцы, живые картины. Вы будете бывать?
— На вас не угодишь. Да мало ли домов! Теперь
у всех дни:
у Савиновых по четвергам
обедают,
у Маклашиных — пятницы,
у Вязниковых — воскресенья,
у князя Тюменева — середы.
У меня все дни заняты! — с сияющими глазами заключил Волков.
Только два раза в неделю посижу да
пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно не был; ну, а там… новая актриса, то на русском, то на французском театре.
— Нет, сегодня
у вице-директора
обедаю. К четвергу надо приготовить доклад — адская работа! На представления из губерний положиться нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: все хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда и засядем.
— Нет, нездоровится, — сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, — сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня
обедать пришли: мы бы поговорили…
У меня два несчастья…
— А коли хорошо тут, так зачем и хотеть в другое место? Останьтесь-ка лучше
у меня на целый день,
отобедайте, а там вечером — Бог с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Тарантьев
обедать придет: сегодня суббота.
Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже
обедая или ужиная
у него, он делает ему большую честь.
— Ну, давай как есть. Мои чемодан внеси в гостиную; я
у вас остановлюсь. Я сейчас оденусь, и ты будь готов, Илья. Мы
пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем дома в два, три, и…
— Тарантьев, Иван Герасимыч! — говорил Штольц, пожимая плечами. — Ну, одевайся скорей, — торопил он. — А Тарантьеву скажи, как придет, — прибавил он, обращаясь к Захару, — что мы дома не
обедаем, и что Илья Ильич все лето не будет дома
обедать, а осенью
у него много будет дела, и что видеться с ним не удастся…
Остаться — значит надевать рубашку наизнанку, слушать прыганье Захаровых ног с лежанки,
обедать с Тарантьевым, меньше думать обо всем, не дочитать до конца путешествия в Африку, состареться мирно на квартире
у кумы Тарантьева…
«Чему ж улыбаться? — продолжал думать Обломов. — Если
у ней есть сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться кровью от жалости, а она… ну, Бог с ней! Перестану думать! Вот только съезжу сегодня
отобедаю — и ни ногой».
В одно прекрасное утро Тарантьев перевез весь его дом к своей куме, в переулок, на Выборгскую сторону, и Обломов дня три провел, как давно не проводил: без постели, без дивана,
обедал у Ольгиной тетки.
Когда они
обедали со Штольцем
у ее тетки, Обломов во время обеда испытывал ту же пытку, что и накануне, жевал под ее взглядом, говорил, зная, чувствуя, что над ним, как солнце, стоит этот взгляд, жжет его, тревожит, шевелит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за дымом, удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного, настойчивого взгляда.
— Братец бывают, а я с детьми только
у мужниной родни в светлое воскресенье да в Рождество
обедаем.
Он велел Захару и Анисье ехать на Выборгскую сторону, где решился оставаться до приискания новой квартиры, а сам уехал в город,
отобедал наскоро в трактире и вечер просидел
у Ольги.
Он их разбранил, объявив, что он совсем не всякую среду
обедал у Ильинских, что это «клевета», что
обедал он
у Ивана Герасимовича и что вперед, кроме разве воскресенья, и то не каждого, будет
обедать дома.
Конечно, можно было бы броситься сейчас же на ту сторону, поселиться на несколько дней
у Ивана Герасимовича и бывать, даже
обедать каждый день
у Ольги.
У ней даже доставало духа сделать веселое лицо, когда Обломов объявлял ей, что завтра к нему придут
обедать Тарантьев, Алексеев или Иван Герасимович. Обед являлся вкусный и чисто поданный. Она не срамила хозяина. Но скольких волнений, беготни, упрашиванья по лавочкам, потом бессонницы, даже слез стоили ей эти заботы!
Снаружи
у них делалось все, как
у других. Вставали они хотя не с зарей, но рано; любили долго сидеть за чаем, иногда даже будто лениво молчали, потом расходились по своим углам или работали вместе,
обедали, ездили в поля, занимались музыкой… как все, как мечтал и Обломов…
Неточные совпадения
— потому что, случится, поедешь куда-нибудь — фельдъегеря и адъютанты поскачут везде вперед: «Лошадей!» И там на станциях никому не дадут, все дожидаются: все эти титулярные, капитаны, городничие, а ты себе и в ус не дуешь.
Обедаешь где-нибудь
у губернатора, а там — стой, городничий! Хе, хе, хе! (Заливается и помирает со смеху.)Вот что, канальство, заманчиво!
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он еще не приехал. Вы оттого говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я, и то мне тяжело стало. Его глаза, надо знать,
у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже
обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
— Ну, барин,
обедать! — сказал он решительно. И, дойдя до реки, косцы направились через ряды к кафтанам,
у которых, дожидаясь их, сидели дети, принесшие обеды. Мужики собрались — дальние под телеги, ближние — под ракитовый куст, на который накидали травы.
Когда они вошли, девочка в одной рубашечке сидела в креслице
у стола и
обедала бульоном, которым она облила всю свою грудку. Девочку кормила и, очевидно, с ней вместе сама ела девушка русская, прислуживавшая в детской. Ни кормилицы, ни няни не было; они были в соседней комнате, и оттуда слышался их говор на странном французском языке, на котором они только и могли между собой изъясняться.
Ему хотелось, чтобы Левин был весел. Но Левин не то что был не весел, он был стеснен. С тем, что было
у него в душе, ему жутко и неловко было в трактире, между кабинетами, где
обедали с дамами, среди этой беготни и суетни; эта обстановка бронз, зеркал, газа, Татар — всё это было ему оскорбительно. Он боялся запачкать то, что переполняло его душу.