Неточные совпадения
— А кто его
знает, где платок? — ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего
не лежит.
— Они говорят: вы уж с месяц, говорят, обещали, а все
не съезжаете, мы, говорят, полиции дадим
знать.
— Нет, нет! Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт
знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он
не замечен ни в чем таком… Он
не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.
— Из книжной лавки: ходил
узнать,
не вышли ли журналы. Читали мою статью?
— Однако мне пора в типографию! — сказал Пенкин. — Я,
знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы
не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте…
Может быть, он умел бы, по крайней мере, рассказать все, что видел и слышал, и занять хоть этим других, но он нигде
не бывал: как родился в Петербурге, так и
не выезжал никуда; следовательно, видел и слышал то, что
знали и другие.
— А где я его сыщу? Разве я
знаю, какое письмо вам нужно? Я
не умею читать.
Он был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, Бог
знает как и за что — заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда
не смущал стыд за поношенное платье, но он
не чужд был тревоги, если в перспективе дня
не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.
Зачем эти два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо
знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Они находили теплый, покойный приют и всегда одинаково если
не радушный, то равнодушный прием.
— Что это за человек! — сказал Обломов. — Вдруг выдумает черт
знает что: на Выборгскую сторону… Это
не мудрено выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб остаться здесь. Я восемь лет живу, так менять-то
не хочется…
— А кого я назначу? Почем я
знаю мужиков? Другой, может быть, хуже будет. Я двенадцать лет
не был там.
— Теперь мне еще рано ехать, — отвечал Илья Ильич, — прежде дай кончить план преобразований, которые я намерен ввести в имение… Да
знаешь ли что, Михей Андреич? — вдруг сказал Обломов. — Съезди-ка ты. Дело ты
знаешь, места тебе тоже известны; а я бы
не пожалел издержек.
О способностях его, об этой внутренней волканической работе пылкой головы, гуманного сердца
знал подробно и мог свидетельствовать Штольц, но Штольца почти никогда
не было в Петербурге.
Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина,
знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить
не следует.
Все это происходило, конечно, оттого, что он получил воспитание и приобретал манеры
не в тесноте и полумраке роскошных, прихотливо убранных кабинетов и будуаров, где черт
знает чего ни наставлено, а в деревне, на покое, просторе и вольном воздухе.
Илья Ильич
знал уже одно необъятное достоинство Захара — преданность к себе, и привык к ней, считая также, с своей стороны, что это
не может и
не должно быть иначе; привыкши же к достоинству однажды навсегда, он уже
не наслаждался им, а между тем
не мог, и при своем равнодушии к всему, сносить терпеливо бесчисленных мелких недостатков Захара.
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и
не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог
знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…
Это значит ломка, шум; все вещи свалят в кучу на полу: тут и чемодан, и спинка дивана, и картины, и чубуки, и книги, и склянки какие-то, которых в другое время и
не видать, а тут черт
знает откуда возьмутся!
— Другие
не хуже! — с ужасом повторил Илья Ильич. — Вот ты до чего договорился! Я теперь буду
знать, что я для тебя все равно, что «другой»!
— Вы совсем другой! — жалобно сказал Захар, все
не понимавший, что хочет сказать барин. — Бог
знает, что это напустило такое на вас…
— Однако… любопытно бы
знать… отчего я… такой?.. — сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. — Да, отчего?.. Должно быть… это… оттого… — силился выговорить он и
не выговорил.
И как уголок их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать новейших известий о том, что делается на белом свете: обозники с деревянной посудой жили только в двадцати верстах и
знали не больше их.
Не с чем даже было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они живут, нет ли; богаты ли они, бедны ли; можно ли было чего еще пожелать, что есть у других.
—
Не замай!
Не замай! — закричали многие. — Почем
знать, какой он; ишь
не бает ничего; может быть, какой-нибудь такой…
Не замайте его, ребята!
Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год
не делает, а день-деньской только и
знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Взрослый Илья Ильич хотя после и
узнает, что нет медовых и молочных рек, нет добрых волшебниц, хотя и шутит он с улыбкой над сказаниями няни, но улыбка эта
не искренняя, она сопровождается тайным вздохом: сказка у него смешалась с жизнью, и он бессознательно грустит подчас, зачем сказка
не жизнь, а жизнь
не сказка.
Может быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и
знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и
не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему
не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
Нет,
не такие нравы были там: гость там прежде троекратного потчеванья и
не дотронется ни до чего. Он очень хорошо
знает, что однократное потчеванье чаще заключает в себе просьбу отказаться от предлагаемого блюда или вина, нежели отведать его.
— Полно,
не распечатывай, Илья Иваныч, — с боязнью остановила его жена, — кто его
знает, какое оно там письмо-то? может быть, еще страшное, беда какая-нибудь. Вишь, ведь народ-то нынче какой стал! Завтра или послезавтра успеешь —
не уйдет оно от тебя.
— Вот, сорок копеек на пустяки бросать! — заметила она. — Лучше подождем,
не будет ли из города оказии туда. Ты вели
узнавать мужикам.
Захар, как, бывало, нянька, натягивает ему чулки, надевает башмаки, а Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и
знает, что подставляет ему лежа то ту, то другую ногу; а чуть что покажется ему
не так, то он поддаст Захарке ногой в нос.
— Как он смеет так говорить про моего барина? — возразил горячо Захар, указывая на кучера. — Да
знает ли он, кто мой барин-то? — с благоговением спросил он. — Да тебе, — говорил он, обращаясь к кучеру, — и во сне
не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам посмотреть, как выезжаете со двора на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку с квасом. Вон на тебе армячишка, дыр-то
не сосчитаешь!..
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я
знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал,
не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
—
Знаешь ты дрыхнуть! — говорил Захар, уверенный, что барин
не слышит. — Вишь, дрыхнет, словно чурбан осиновый! Зачем ты на свет-то Божий родился?
Ты делал со мной дела, стало быть,
знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него
не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову.
Он
знал цену этим редким и дорогим свойствам и так скупо тратил их, что его звали эгоистом, бесчувственным. Удержанность его от порывов, уменье
не выйти из границ естественного, свободного состояния духа клеймили укором и тут же оправдывали, иногда с завистью и удивлением, другого, который со всего размаха летел в болото и разбивал свое и чужое существование.
— Как ты иногда резко отзываешься о людях, Андрей, так Бог тебя
знает. А ведь это хороший человек: только что
не в голландских рубашках ходит…
Сидишь,
не заботясь,
не думая ни о чем,
знаешь, что около тебя есть человек… конечно, немудрый, поменяться с ним идеей нечего и думать, зато нехитрый, добрый, радушный, без претензий и
не уязвит тебя за глаза!
—
Знаешь что, Илья? — сказал Штольц. — Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так всё писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь,
не спишь. Ну, что еще? Продолжай.
А как ты запирался с учителем математики, хотел непременно добиться, зачем тебе
знать круги и квадраты, но на половине бросил и
не добился?
—
Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек
не сошел с языка. Все
знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один
не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех
не поднял. Там все это и умерло, больше
не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений
не было у меня;
не терял я ничего; никакое ярмо
не тяготит моей совести: она чиста, как стекло; никакой удар
не убил во мне самолюбия, а так, Бог
знает отчего, все пропадает!
—
Знаешь ли, Андрей, в жизни моей ведь никогда
не загоралось никакого, ни спасительного, ни разрушительного огня?
— Как вчера с сухарями… — вдруг вырвалось у ней, и она сама покраснела и Бог
знает что дала бы, чтоб
не сказать этого. — Простите — виновата!.. — сказала она.