Неточные совпадения
Захар
не старался изменить
не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он
видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.
— А у тебя разве ноги отсохли, что ты
не можешь постоять? Ты
видишь, я озабочен — так и подожди!
Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?
— А кто его знает, где платок? — ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было
видеть, что на стульях ничего
не лежит.
— Э-э-э! слишком проворно!
Видишь, еще что!
Не сейчас ли прикажете? А ты мне
не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе запретил раз; а ты опять. Смотри!
— О, баловень, сибарит! — говорил Волков, глядя, куда бы положить шляпу, и,
видя везде пыль,
не положил никуда; раздвинул обе полы фрака, чтобы сесть, но, посмотрев внимательно на кресло, остался на ногах.
— А новые lacets! [шнурки (фр.).]
Видите, как отлично стягивает:
не мучишься над пуговкой два часа; потянул шнурочек — и готово. Это только что из Парижа. Хотите, привезу вам на пробу пару?
—
Не шутя, на Мурашиной. Помнишь, подле меня на даче жили? Ты пил чай у меня и, кажется,
видел ее.
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов, другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев. Постороннему, который
увидит его в первый раз, скажут имя его — тот забудет сейчас, и лицо забудет; что он скажет —
не заметит. Присутствие его ничего
не придаст обществу, так же как отсутствие ничего
не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и других особенностей, как особых примет на теле, в его уме нет.
Может быть, он умел бы, по крайней мере, рассказать все, что
видел и слышал, и занять хоть этим других, но он нигде
не бывал: как родился в Петербурге, так и
не выезжал никуда; следовательно,
видел и слышал то, что знали и другие.
Алексеев стал ходить взад и вперед по комнате, потом остановился перед картиной, которую
видел тысячу раз прежде, взглянул мельком в окно, взял какую-то вещь с этажерки, повертел в руках, посмотрел со всех сторон и положил опять, а там пошел опять ходить, посвистывая, — это все, чтоб
не мешать Обломову встать и умыться. Так прошло минут десять.
Не всегда его удавалось
видеть чисто обритым.
На этой дороге он
видел единственную выгодную замену поприща, завещанного ему отцом и
не достигнутого.
—
Видишь, и сам
не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя
не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто
не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
—
Видишь, ведь ты какой уродился! — возразил Тарантьев. — Ничего
не умеешь сам сделать. Все я да я! Ну, куда ты годишься?
Не человек: просто солома!
— Эх, ты!
Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, — сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты
не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал.
Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
— Нечего слушать-то, я слушал много, натерпелся от тебя горя-то! Бог
видит, сколько обид перенес… Чай, в Саксонии-то отец его и хлеба-то
не видал, а сюда нос поднимать приехал.
— Оставил он сыну наследства всего тысяч сорок. Кое-что он взял в приданое за женой, а остальные приобрел тем, что учил детей да управлял имением: хорошее жалованье получал.
Видишь, что отец
не виноват. Чем же теперь виноват сын?
— Забыл совсем! Шел к тебе за делом с утра, — начал он, уж вовсе
не грубо. — Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится. Дай, земляк, своего фрака надеть; мой-то,
видишь ты, пообтерся немного…
Но как огорчился он, когда
увидел, что надобно быть, по крайней мере, землетрясению, чтоб
не прийти здоровому чиновнику на службу, а землетрясений, как на грех, в Петербурге
не бывает; наводнение, конечно, могло бы тоже служить преградой, но и то редко бывает.
Это происходило, как заметил Обломов впоследствии, оттого, что есть такие начальники, которые в испуганном до одурения лице подчиненного, выскочившего к ним навстречу,
видят не только почтение к себе, но даже ревность, а иногда и способности к службе.
Или вовсе ничего
не скажет, а тайком поставит поскорей опять на свое место и после уверит барина, что это он сам разбил; а иногда оправдывается, как
видели в начале рассказа, тем, что и вещь должна же иметь конец, хоть будь она железная, что
не век ей жить.
—
Не мешай;
видишь, читаю! — отрывисто сказал Обломов.
— Он при мне дал, — сказал Захар, — я
видел, что мелочь давал, а меди
не видал…
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять
не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да
увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна
не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно…
Видишь ли ты там теперь, до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
— С глаз долой! — повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь. — Я тебя
видеть не могу. А! «другие»! Хорошо!
Обломов долго
не мог успокоиться; он ложился, вставал, ходил по комнате и опять ложился. Он в низведении себя Захаром до степени других
видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому.
Илья Ильич,
видя, что ему никак
не удается на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной.
«Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!» — подумал он,
видя, что
не избежать ему патетической сцены, как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы.
Ты все это знаешь,
видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда
не терпел, нужды
не знал, хлеба себе
не зарабатывал и вообще черным делом
не занимался.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало,
не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда
не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти
не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все
видит, до всего ему дело… А я! я…
не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Нет, Бог с ним, с морем! Самая тишина и неподвижность его
не рождают отрадного чувства в душе: в едва заметном колебании водяной массы человек все
видит ту же необъятную, хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито издевается над его гордой волей и так глубоко хоронит его отважные замыслы, все его хлопоты и труды.
Не удалось бы им там
видеть какого-нибудь вечера в швейцарском или шотландском вкусе, когда вся природа — и лес, и вода, и стены хижин, и песчаные холмы — все горит точно багровым заревом; когда по этому багровому фону резко оттеняется едущая по песчаной извилистой дороге кавалькада мужчин, сопутствующих какой-нибудь леди в прогулках к угрюмой развалине и поспешающих в крепкий замок, где их ожидает эпизод о войне двух роз, рассказанный дедом, дикая коза на ужин да пропетая молодою мисс под звуки лютни баллада — картины, которыми так богато населило наше воображение перо Вальтера Скотта.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг:
видит он, как Антип поехал за водой, а по земле, рядом с ним, шел другой Антип, вдесятеро больше настоящего, и бочка казалась с дом величиной, а тень лошади покрыла собой весь луг, тень шагнула только два раза по лугу и вдруг двинулась за гору, а Антип еще и со двора
не успел съехать.
— Ну иди, иди! — отвечал барин. — Да смотри,
не пролей молоко-то. — А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? — кричал потом. — Вот я тебе дам бегать! Уж я
вижу, что ты это в третий раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!
А ребенок все смотрел и все наблюдал своим детским, ничего
не пропускающим умом. Он
видел, как после полезно и хлопотливо проведенного утра наставал полдень и обед.
Ребенок
видит, что и отец, и мать, и старая тетка, и свита — все разбрелись по своим углам; а у кого
не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле своей пешни, и кучер спал на конюшне.
Илья Ильич и
увидит после, что просто устроен мир, что
не встают мертвецы из могил, что великанов, как только они заведутся, тотчас сажают в балаган, и разбойников — в тюрьму; но если пропадает самая вера в призраки, то остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.
Может быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может быть, еще вовсе
не выговаривало, даже
не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж
видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только
не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Видит Илья Ильич во сне
не один,
не два такие вечера, но целые недели, месяцы и годы так проводимых дней и вечеров.
— Давно
не читал книги, — скажет он или иногда изменит фразу: — Дай-ка, почитаю книгу, — скажет или просто, мимоходом, случайно
увидит доставшуюся ему после брата небольшую кучку книг и вынет,
не выбирая, что попадется. Голиков ли попадется ему, Новейший ли Сонник, Хераскова Россияда, или трагедия Сумарокова, или, наконец, третьегодичные ведомости — он все читает с равным удовольствием, приговаривая по временам...
Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они
видели, что уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги
не иначе, как только путем ученья; что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состаревшимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо.
За ними кинулись, хватая их за пятки, две собаки, которые, как известно,
не могут равнодушно
видеть бегущего человека.
Да и в самом Верхлёве стоит, хотя большую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там
видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах,
не с грубой свежестью,
не с жесткими большими руками, —
видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги;
видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
— Для кого-нибудь да берегу, — говорил он задумчиво, как будто глядя вдаль, и продолжал
не верить в поэзию страстей,
не восхищался их бурными проявлениями и разрушительными следами, а все хотел
видеть идеал бытия и стремления человека в строгом понимании и отправлении жизни.
— И
не нужно никакого! — сказал Штольц. — Ты только поезжай: на месте
увидишь, что надо делать. Ты давно что-то с этим планом возишься: ужели еще все
не готово? Что ж ты делаешь?
В глазах собеседников
увидишь симпатию, в шутке искренний,
не злобный смех…
Ужели провести век и
видеть эти мирты, кипарисы и померанцы в оранжереях, а
не на их родине?
Он, и
не глядя,
видел, как Ольга встала с своего места и пошла в другой угол. У него отлегло от сердца.
— Нет, так, ничего, — замяла она. — Я люблю Андрея Иваныча, — продолжала она, —
не за то только, что он смешит меня, иногда он говорит — я плачу, и
не за то, что он любит меня, а, кажется, за то… что он любит меня больше других;
видите, куда вкралось самолюбие!
Он никогда
не хотел
видеть трепета в ней, слышать горячей мечты, внезапных слез, томления, изнеможения и потом бешеного перехода к радости.
Не надо ни луны, ни грусти. Она
не должна внезапно бледнеть, падать в обморок, испытывать потрясающие взрывы…