Неточные совпадения
Но опытный
глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом
на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum [видимость (лат.).] неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок
у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.
—
На вас не угодишь. Да мало ли домов! Теперь
у всех дни:
у Савиновых по четвергам обедают,
у Маклашиных — пятницы,
у Вязниковых — воскресенья,
у князя Тюменева — середы.
У меня все дни заняты! — с сияющими
глазами заключил Волков.
— Какой родственник?
У меня никакого родственника нет, — робко отвечал оторопевший Алексеев, выпуча
глаза на Тарантьева.
Но дни шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи
глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни
на шаг не подвинулся ни
на каком поприще и все еще стоял
у порога своей арены, там же, где был десять лет назад.
Жизнь в его
глазах разделялась
на две половины: одна состояла из труда и скуки — это
у него были синонимы; другая — из покоя и мирного веселья. От этого главное поприще — служба
на первых порах озадачила его самым неприятным образом.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали
у него в
глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно
на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни
на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются
на третье — и конца этому никогда нет!
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными
глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями,
у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в
глаза, потом
на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Он был как будто один в целом мире; он
на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал
на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил
на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил
глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит
у него в лапах.
Вскоре из кухни торопливо пронес человек, нагибаясь от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю:
у кого лицо измято и
глаза заплыли слезами; тот належал себе красное пятно
на щеке и висках; третий говорит со сна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает голову и разминается, едва приходя в себя.
Вот и мальчишки: он бац снегом — мимо: сноровки нет, только хотел захватить еще снежку, как все лицо залепила ему целая глыба снегу: он упал; и больно ему с непривычки, и весело, и хохочет он, и слезы
у него
на глазах…
Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и
глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов
на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как
у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.
— Что это такое? — говорил он, ворочаясь во все стороны. — Ведь это мученье!
На смех, что ли, я дался ей?
На другого ни
на кого не смотрит так: не смеет. Я посмирнее, так вот она… Я заговорю с ней! — решил он, — и выскажу лучше сам словами то, что она так и тянет
у меня из души
глазами.
Он вдруг воскрес. И она, в свою очередь, не узнала Обломова: туманное, сонное лицо мгновенно преобразилось,
глаза открылись; заиграли краски
на щеках, задвигались мысли; в
глазах сверкнули желания и воля. Она тоже ясно прочла в этой немой игре лица, что
у Обломова мгновенно явилась цель жизни.
— Вот когда заиграют все силы в вашем организме, тогда заиграет жизнь и вокруг вас, и вы увидите то,
на что закрыты
у вас
глаза теперь, услышите, чего не слыхать вам: заиграет музыка нерв, услышите шум сфер, будете прислушиваться к росту травы. Погодите, не торопитесь, придет само! — грозил он.
— Может быть, и я со временем испытаю, может быть, и
у меня будут те же порывы, как
у вас, так же буду глядеть при встрече
на вас и не верить, точно ли вы передо мной… А это, должно быть, очень смешно! — весело добавила она. — Какие вы
глаза иногда делаете: я думаю, ma tante замечает.
Он посмотрел в зеркало: бледен, желт,
глаза тусклые. Он вспомнил тех молодых счастливцев, с подернутым влагой, задумчивым, но сильным и глубоким взглядом, как
у нее, с трепещущей искрой в
глазах, с уверенностью
на победу в улыбке, с такой бодрой походкой, с звучным голосом. И он дождется, когда один из них явится: она вспыхнет вдруг, взглянет
на него, Обломова, и… захохочет!
Я во что-нибудь ценю, когда от меня
у вас заблестят
глаза, когда вы отыскиваете меня, карабкаясь
на холмы, забываете лень и спешите для меня по жаре в город за букетом, за книгой; когда вижу, что я заставляю вас улыбаться, желать жизни…
Он поглядел
на нее.
Глаза у ней высохли. Она задумчиво смотрела вниз и чертила зонтиком по песку.
Она показалась Обломову в блеске, в сиянии, когда говорила это.
Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы;
на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного сердца он бросил ей в душу этот огонь, эту игру, этот блеск.
Если ему и снятся тяжелые сны и стучатся в сердце сомнения, Ольга, как ангел, стоит
на страже; она взглянет ему своими светлыми
глазами в лицо, добудет, что
у него
на сердце, — и все опять тихо, и опять чувство течет плавно, как река, с отражением новых узоров неба.
«Я соблазнитель, волокита! Недостает только, чтоб я, как этот скверный старый селадон, с маслеными
глазами и красным носом, воткнул украденный
у женщины розан в петлицу и шептал
на ухо приятелю о своей победе, чтоб… чтоб… Ах, Боже мой, куда я зашел! Вот где пропасть! И Ольга не летает высоко над ней, она
на дне ее… за что, за что…»
— Ты все глупости говоришь! — скороговоркой заметила она, глядя в сторону. — Никаких я молний не видала
у тебя в
глазах… ты смотришь
на меня большею частью, как… моя няня Кузьминична! — прибавила она и засмеялась.
«Есть ли
у ней слезы
на глазах?» — думал Обломов, но она упорно смотрела вниз.
Обломов сиял, идучи домой.
У него кипела кровь,
глаза блистали. Ему казалось, что
у него горят даже волосы. Так он и вошел к себе в комнату — и вдруг сиянье исчезло и
глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно
на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.
Ей было лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не мог пробиться сквозь щеки. Бровей
у нее почти совсем не было, а были
на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами.
Глаза серовато-простодушные, как и все выражение лица; руки белые, но жесткие, с выступившими наружу крупными узлами синих жил.
— Да вот братца-то нет; они
у нас всем заведывают, — сказала она монотонно, взглянув в первый раз
на Обломова прямо и опустив опять
глаза на шаль.
Тетка тоже глядит
на него своими томными большими
глазами и задумчиво нюхает свой спирт, как будто
у нее от него болит голова. А ездить ему какая даль! Едешь, едешь с Выборгской стороны да вечером назад — три часа!
«Заложили серебро? И
у них денег нет!» — подумал Обломов, с ужасом поводя
глазами по стенам и останавливая их
на носу Анисьи, потому что
на другом остановить их было не
на чем. Она как будто и говорила все это не ртом, а носом.
Я видала счастливых людей, как они любят, — прибавила она со вздохом, —
у них все кипит, и покой их не похож
на твой: они не опускают головы;
глаза у них открыты; они едва спят, они действуют!
Лишь только замолк скрип колес кареты по снегу, увезшей его жизнь, счастье, — беспокойство его прошло, голова и спина
у него выпрямились, вдохновенное сияние воротилось
на лицо, и
глаза были влажны от счастья, от умиления.
Ольга усмехнулась, то есть
у ней усмехнулись только губы, а не сердце:
на сердце была горечь. Она начала глядеть в окно, прищуря немного один
глаз и следя за каждой проезжавшей каретой.
Хорошо. А почему прежде, бывало, с восьми часов вечера
у ней слипаются
глаза, а в девять, уложив детей и осмотрев, потушены ли огни
на кухне, закрыты ли трубы, прибрано ли все, она ложится — и уже никакая пушка не разбудит ее до шести часов?
Теперь же, если Обломов поедет в театр или засидится
у Ивана Герасимовича и долго не едет, ей не спится, она ворочается с боку
на бок, крестится, вздыхает, закрывает
глаза — нет сна, да и только!
Отчего по ночам, не надеясь
на Захара и Анисью, она просиживала
у его постели, не спуская с него
глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами
на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась
на колени и долго лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла
на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала
у Анисьи...
У Обломова не были открыты
глаза на настоящее свойство ее отношений к нему, и он продолжал принимать это за характер. И чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное, бескорыстное, оставалось тайною для Обломова, для окружающих ее и для нее самой.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им
глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся
у него
на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Он глядел
на нее с легким волнением, но
глаза не блистали
у него, не наполнялись слезами, не рвался дух
на высоту,
на подвиги. Ему только хотелось сесть
на диван и не спускать
глаз с ее локтей.
Он подошел к ней. Брови
у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела
на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично,
глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.
Зато после, дома,
у окна,
на балконе, она говорит ему одному, долго говорит, долго выбирает из души впечатления, пока не выскажется вся, и говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и
на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде
у ней успеет мелькнуть луч благодарности за помощь. Или сядет, бледная от усталости, в большое кресло, только жадные, неустающие
глаза говорят ему, что она хочет слушать его.
Перед ней самой снималась завеса, развивалось прошлое, в которое до этой минуты она боялась заглянуть пристально.
На многое
у ней открывались
глаза, и она смело бы взглянула
на своего собеседника, если б не было темно.
Она потупила
глаза и сжала губы, но сквозь веки прорывались наружу лучи, губы удерживали улыбку, но не удержали. Она взглянула
на него и засмеялась так от души, что
у ней навернулись даже слезы.
Он тихонько отнял ее руки от лица, поцеловал в голову и долго любовался ее смущением, с наслаждением глядел
на выступившие
у ней и поглощенные опять
глазами слезы.
Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в ее
глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит в речи, как мысль эта вошла в ее сознание и понимание, переработалась
у ней в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина,
на светлое дно ее жизни.
— Погляди
на меня! — сказал он и пристально смотрел ей в
глаза. — Можно подумать, что ты… несчастлива! Такие странные
у тебя
глаза сегодня, да и не сегодня только… Что с тобой, Ольга?
То же было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то, бывшая уже где-то тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки; повторяются знакомые слова и шепот: «Вот никак не могу попасть ниткой в иглу: на-ка ты, Маша,
у тебя
глаза повострее!»
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все
глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала
глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково
у ней
на душе.