Неточные совпадения
Старинный Калеб умрет скорее,
как отлично выдрессированная охотничья собака, над съестным, которое ему поручат, нежели тронет; а этот так и выглядывает,
как бы съесть и выпить и то, чего не поручают; тот заботился только о том, чтоб барин кушал больше, и тосковал, когда он не кушает; а этот тоскует, когда барин съедает дотла все, что
ни положит на тарелку.
«Хоть
бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!» — подумал он, видя, что не избежать ему патетической сцены,
как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы.
Ты, может быть, думаешь, глядя,
как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу
как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели
ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились
бы да поминали меня добром.
Другой жизни и не хотели и не любили
бы они. Им
бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт,
какие бы то
ни были. Их загрызет тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра.
— Вот, вот этак же,
ни дать
ни взять, бывало, мой прежний барин, — начал опять тот же лакей, что все перебивал Захара, — ты, бывало, думаешь,
как бы повеселиться, а он вдруг, словно угадает, что ты думал, идет мимо, да и ухватит вот этак, вот
как Матвей Мосеич Андрюшку. А это что, коли только ругается! Велика важность: «лысым чертом» выругает!
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив
ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров,
какая бы поэзия
ни пылала в них».
—
Как не жизнь! Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал
бы ни одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы,
ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось
бы переезжать с квартиры — уж это одно чего стоит! И это не жизнь?
Как бы то
ни было, но в редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда, слова, поступка. У ней никогда не прочтешь в глазах: «теперь я подожму немного губу и задумаюсь — я так недурна. Взгляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сейчас подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги…»
«Да что же тут дерзкого? — спросила она себя. — Ну, если он в самом деле чувствует, почему же не сказать?.. Однако
как же это, вдруг, едва познакомился… Этого никто другой
ни за что не сказал
бы, увидя во второй, в третий раз женщину; да никто и не почувствовал
бы так скоро любви. Это только Обломов мог…»
Она
ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой
бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно,
как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
Он не мог понять, откуда у ней является эта сила, этот такт — знать и уметь,
как и что делать,
какое бы событие
ни явилось.
—
Как же ты проповедовал, что «доверенность есть основа взаимного счастья», что «не должно быть
ни одного изгиба в сердце, где
бы не читал глаз друга». Чьи это слова?
Платье сидело на ней в обтяжку: видно, что она не прибегала
ни к
какому искусству, даже к лишней юбке, чтоб увеличить объем бедр и уменьшить талию. От этого даже и закрытый бюст ее, когда она была без платка, мог
бы послужить живописцу или скульптору моделью крепкой, здоровой груди, не нарушая ее скромности. Платье ее, в отношении к нарядной шали и парадному чепцу, казалось старо и поношенно.
—
Какая тишина у вас здесь! — сказал Обломов. — Если б не лаяла собака, так можно
бы подумать, что нет
ни одной живой души.
— Ты засыпал
бы с каждым днем все глубже — не правда ли? А я? Ты видишь,
какая я? Я не состареюсь, не устану жить никогда. А с тобой мы стали
бы жить изо дня в день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать
ни о чем; ложились
бы спать и благодарили Бога, что день скоро прошел, а утром просыпались
бы с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее — да? Разве это жизнь? Я зачахну, умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
На лице у ней он читал доверчивость к себе до ребячества; она глядела иногда на него,
как ни на кого не глядела, а разве глядела
бы так только на мать, если б у ней была мать.
Ни внезапной краски,
ни радости до испуга,
ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут,
как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «
Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось
бы!
Как ни наслаждалась она присутствием Штольца, но по временам она лучше
бы желала не встречаться с ним более, пройти в жизни его едва заметною тенью, не мрачить его ясного и разумного существования незаконною страстью.
Халат на Обломове истаскался, и
как ни заботливо зашивались дыры на нем, но он расползается везде и не по швам: давно
бы надо новый. Одеяло на постели тоже истасканное, кое-где с заплатами; занавески на окнах полиняли давно, и хотя они вымыты, но похожи на тряпки.
Юношей он инстинктивно берег свежесть сил своих, потом стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и веселость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть перед жизнью, какова
бы она
ни была, смотреть на нее не
как на тяжкое иго, крест, а только
как на долг, и достойно вынести битву с ней.
Вот
какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не
как гладиатор для арены, а
как мирный зритель боя; не вынести
бы его робкой и ленивой душе
ни тревог счастья,
ни ударов жизни — следовательно, он выразил собою один ее край, и добиваться, менять в ней что-нибудь или каяться — нечего.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что
бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Но я не создан для блаженства; // Ему чужда душа моя; // Напрасны ваши совершенства: // Их вовсе недостоин я. // Поверьте (совесть в том порукой), // Супружество нам будет мукой. // Я, сколько
ни любил
бы вас, // Привыкнув, разлюблю тотчас; // Начнете плакать: ваши слезы // Не тронут сердца моего, // А будут лишь бесить его. // Судите ж вы,
какие розы // Нам заготовит Гименей // И, может быть, на много дней.
Недуг, которого причину // Давно
бы отыскать пора, // Подобный английскому сплину, // Короче: русская хандра // Им овладела понемногу; // Он застрелиться, слава Богу, // Попробовать не захотел, // Но к жизни вовсе охладел. //
Как Child-Harold, угрюмый, томный // В гостиных появлялся он; //
Ни сплетни света,
ни бостон, //
Ни милый взгляд,
ни вздох нескромный, // Ничто не трогало его, // Не замечал он ничего.
Кто б
ни был ты, о мой читатель, // Друг, недруг, я хочу с тобой // Расстаться нынче
как приятель. // Прости. Чего
бы ты за мной // Здесь
ни искал в строфах небрежных, // Воспоминаний ли мятежных, // Отдохновенья ль от трудов, // Живых картин, иль острых слов, // Иль грамматических ошибок, // Дай Бог, чтоб в этой книжке ты // Для развлеченья, для мечты, // Для сердца, для журнальных сшибок // Хотя крупицу мог найти. // За сим расстанемся, прости!
А что? Да так. Я усыпляю // Пустые, черные мечты; // Я только в скобках замечаю, // Что нет презренной клеветы, // На чердаке вралем рожденной // И светской чернью ободренной, // Что нет нелепицы такой, //
Ни эпиграммы площадной, // Которой
бы ваш друг с улыбкой, // В кругу порядочных людей, // Без всякой злобы и затей, // Не повторил стократ ошибкой; // А впрочем, он за вас горой: // Он вас так любит…
как родной!