Неточные совпадения
Он понял, что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении. До тех пор он и не
знал порядочно
своих дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода
своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
Один Захар, обращающийся всю жизнь около
своего барина,
знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином
дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.
— Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, —
дня в три не разберутся, все не на
своем месте: картины у стен, на полу, галоши на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, — нет, никто не
знает — где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом
деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все
знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне
своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не
знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины
своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные
дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными
днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
— Ну, ну, ну! — хрипел он, делая угрожающий жест локтем в грудь. — Пошла отсюда, из барских комнат, на кухню…
знай свое бабье
дело!
Всего мучительнее было для него, когда Ольга предложит ему специальный вопрос и требует от него, как от какого-нибудь профессора, полного удовлетворения; а это случалось с ней часто, вовсе не из педантизма, а просто из желания
знать, в чем
дело. Она даже забывала часто
свои цели относительно Обломова, а увлекалась самым вопросом.
— Ступай, ступай, — закричал он, —
знай свое бабье
дело!
— Все! я
узнаю из твоих слов себя: и мне без тебя нет
дня и жизни, ночью снятся все какие-то цветущие долины. Увижу тебя — я добр, деятелен; нет — скучно, лень, хочется лечь и ни о чем не думать… Люби, не стыдись
своей любви…
Он уже не ходил на четверть от полу по комнате, не шутил с Анисьей, не волновался надеждами на счастье: их надо было отодвинуть на три месяца; да нет! В три месяца он только разберет
дела,
узнает свое имение, а свадьба…
— Подпишет, кум, подпишет,
свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет в сторону, криво и не
узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится — законное
дело! — говорил он, подняв трепещущие руки вверх. — Выпьем, кум!
Иногда выражала она желание сама видеть и
узнать, что видел и
узнал он. И он повторял
свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя,
узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой жизнью со
дня приезда Ольги.
Как вдруг глубоко окунулась она в треволнения жизни и как познала ее счастливые и несчастные
дни! Но она любила эту жизнь: несмотря на всю горечь
своих слез и забот, она не променяла бы ее на прежнее, тихое теченье, когда она не
знала Обломова, когда с достоинством господствовала среди наполненных, трещавших и шипевших кастрюль, сковород и горшков, повелевала Акулиной, дворником.
— Послушай, Михей Андреич, уволь меня от
своих сказок; долго я, по лености, по беспечности, слушал тебя: я думал, что у тебя есть хоть капля совести, а ее нет. Ты с пройдохой хотел обмануть меня: кто из вас хуже — не
знаю, только оба вы гадки мне. Друг выручил меня из этого глупого
дела…
Какая-нибудь постройка,
дела по
своему или обломовскому имению, компанейские операции — ничто не делалось без ее ведома или участия. Ни одного письма не посылалось без прочтения ей, никакая мысль, а еще менее исполнение, не проносилось мимо нее; она
знала все, и все занимало ее, потому что занимало его.
Она сердилась, а он смеялся, она еще пуще сердилась и тогда только мирилась, когда он перестанет шутить и
разделит с ней
свою мысль, знание или чтение. Кончалось тем, что все, что нужно и хотелось
знать, читать ему, то надобилось и ей.
Неточные совпадения
Задумчивость, ее подруга // От самых колыбельных
дней, // Теченье сельского досуга // Мечтами украшала ей. // Ее изнеженные пальцы // Не
знали игл; склонясь на пяльцы, // Узором шелковым она // Не оживляла полотна. // Охоты властвовать примета, // С послушной куклою дитя // Приготовляется шутя // К приличию, закону света, // И важно повторяет ей // Уроки маменьки
своей.
Латынь из моды вышла ныне: // Так, если правду вам сказать, // Он
знал довольно по-латыни, // Чтоб эпиграфы разбирать, // Потолковать об Ювенале, // В конце письма поставить vale, // Да помнил, хоть не без греха, // Из Энеиды два стиха. // Он рыться не имел охоты // В хронологической пыли // Бытописания земли; // Но
дней минувших анекдоты, // От Ромула до наших
дней, // Хранил он в памяти
своей.
Татьяна (русская душою, // Сама не
зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней в
день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали // В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень
своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
Всего, что
знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в чем он истинный был гений, // Что
знал он тверже всех наук, // Что было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый
день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он //
Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии
своей.
Он иногда читает Оле // Нравоучительный роман, // В котором автор
знает боле // Природу, чем Шатобриан, // А между тем две, три страницы // (Пустые бредни, небылицы, // Опасные для сердца
дев) // Он пропускает, покраснев, // Уединясь от всех далеко, // Они над шахматной доской, // На стол облокотясь, порой // Сидят, задумавшись глубоко, // И Ленский пешкою ладью // Берет в рассеянье
свою.