Неточные совпадения
По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и
другие меры. Но план был еще далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его
к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость до окончания плана предпринять что-нибудь решительное.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить,
к чему он именно способен. Если дадут сделать и то и
другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время закричали
друг на
друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь
друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла
к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
Дело в том, что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось
других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им же созданную теорию
к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем
другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то
другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что выйдет.
— А я говорил тебе, чтоб ты купил
других, заграничных? Вот как ты помнишь, что тебе говорят! Смотри же, чтоб
к следующей субботе непременно было, а то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал он, закурив сигару и пустив одно облако дыма на воздух, а
другое втянув в себя. — Курить нельзя.
— Это кончено: ты переедешь. Я сейчас еду
к куме, про место в
другой раз наведаюсь…
Он вместо пяти получал уже от семи до десяти тысяч рублей ассигнациями дохода; тогда и жизнь его приняла
другие, более широкие размеры. Он нанял квартиру побольше, прибавил
к своему штату еще повара и завел было пару лошадей.
Но это все было давно, еще в ту нежную пору, когда человек во всяком
другом человеке предполагает искреннего
друга и влюбляется почти во всякую женщину и всякой готов предложить руку и сердце, что иным даже и удается совершить, часто
к великому прискорбию потом на всю остальную жизнь.
Этот рыцарь был и со страхом и с упреком. Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою. От одной перешла
к нему по наследству безграничная преданность
к дому Обломовых, а от
другой, позднейшей, утонченность и развращение нравов.
Он очень неловок: станет ли отворять ворота или двери, отворяет одну половинку,
другая затворяется, побежит
к той, эта затворяется.
Может быть, даже это чувство было в противоречии с собственным взглядом Захара на личность Обломова, может быть, изучение характера барина внушало
другие убеждения Захару. Вероятно, Захар, если б ему объяснили о степени привязанности его
к Илье Ильичу, стал бы оспаривать это.
Захар на всех
других господ и гостей, приходивших
к Обломову, смотрел несколько свысока и служил им, подавал чай и прочее с каким-то снисхождением, как будто давал им чувствовать честь, которою они пользуются, находясь у его барина. Отказывал им грубовато: «Барин-де почивает», — говорил он, надменно оглядывая пришедшего с ног до головы.
Наконец обратился
к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но, сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до
другого времени, перешел
к цветникам и оранжереям.
— Наконец, — заключил доктор, —
к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город, с визитами, чтоб около вас
друзья, шум, смех…
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „
Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще
к характеристике
другого; — „
другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „
другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „
другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного
к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за
другим.
Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в
другую эпоху,
к другим людям, в
другое место, куда перенесемся за ним и мы с читателем в следующей главе.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за одну, то за
другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь
к обычным трудам.
Другая изба прилепилась
к пригорку, как ласточкино гнездо; там три очутились случайно рядом, а две стоят на самом дне оврага.
В Сосновке была господская усадьба и резиденция. Верстах в пяти от Сосновки лежало сельцо Верхлёво, тоже принадлежавшее некогда фамилии Обломовых и давно перешедшее в
другие руки, и еще несколько причисленных
к этому же селу кое-где разбросанных изб.
Индейки и цыплята, назначаемые
к именинам и
другим торжественным дням, откармливались орехами; гусей лишали моциона, заставляли висеть в мешке неподвижно за несколько дней до праздника, чтоб они заплыли жиром.
А
другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драгоценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так, чтоб их отнесло
к другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, промочит горло и потом падает опять на постель, как подстреленный.
После чая все займутся чем-нибудь: кто пойдет
к речке и тихо бродит по берегу, толкая ногой камешки в воду;
другой сядет
к окну и ловит глазами каждое мимолетное явление: пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и
другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть по целым дням на окне, подставляя голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
Потом Обломову приснилась
другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется
к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то,
к чему-то; боялись как огня увлечения страстей; и как в
другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Навязывались им, правда, порой и
другие заботы, но обломовцы встречали их по большей части с стоическою неподвижностью, и заботы, покружившись над головами их, мчались мимо, как птицы, которые прилетят
к гладкой стене и, не найдя местечка приютиться, потрепещут напрасно крыльями около твердого камня и летят далее.
В
другой раз вдруг
к немцу Антипка явится на знакомой пегашке, среди или в начале недели, за Ильей Ильичом.
— Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни одного облачка, — говорил он, — одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток,
к саду,
к полям,
другая —
к деревне.
Она не была похожа на утро, на которое постепенно падают краски, огонь, которое потом превращается в день, как у
других, и пылает жарко, и все кипит, движется в ярком полудне, и потом все тише и тише, все бледнее, и все естественно и постепенно гаснет
к вечеру.
Накануне отъезда у него ночью раздулась губа. «Муха укусила, нельзя же с этакой губой в море!» — сказал он и стал ждать
другого парохода. Вот уж август, Штольц давно в Париже, пишет
к нему неистовые письма, но ответа не получает.
Грезилась ему на губах ее улыбка, не страстная, глаза, не влажные от желаний, а улыбка, симпатичная
к нему,
к мужу, и снисходительная ко всем
другим; взгляд, благосклонный только
к нему и стыдливый, даже строгий,
к другим.
Он смутно понимал, что она выросла и чуть ли не выше его, что отныне нет возврата
к детской доверчивости, что перед ними Рубикон и утраченное счастье уже на
другом берегу: надо перешагнуть.
И он и она прислушивались
к этим звукам, уловляли их и спешили выпевать, что каждый слышит,
друг перед
другом, не подозревая, что завтра зазвучат
другие звуки, явятся иные лучи, и забывая на
другой день, что вчера было пение
другое.
И Ольга не справлялась, поднимет ли страстный
друг ее перчатку, если б она бросила ее в пасть ко льву, бросится ли для нее в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез нее
к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки горел огонь бодрости в нем и он не переставал бы видеть в ней цель жизни.
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше ничего тут нет и не было! Она готова была
к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой…
Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! Боже мой!
Я только хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня, горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин в ласках
к ребенку,
к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо?
К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели
друг на
друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
Обломов
другую неделю не отвечает ему, между тем даже и Ольга спрашивает, был ли он в палате. Недавно Штольц также прислал письмо и
к нему и
к ней, спрашивает: «Что он делает?»
— Но есть
другой путь
к счастью, — сказал он.
— Никому ни слова! — сказала она, приложив палец
к губам и грозя ему, чтоб он тише говорил, чтоб тетка не услыхала из
другой комнаты. — Еще не пора!
На
другой день он, с листом гербовой бумаги, отправился в город, сначала в палату, и ехал нехотя, зевая и глядя по сторонам. Он не знал хорошенько, где палата, и заехал
к Ивану Герасимычу спросить, в каком департаменте нужно засвидетельствовать.
— Брось сковороду, пошла
к барину! — сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла
к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему, что никто о свадьбе ничего не говорил: вот побожиться не грех и даже образ со стены снять, и что она в первый раз об этом слышит; говорили, напротив, совсем
другое, что барон, слышь, сватался за барышню…
Остановившись на этом решении, он уже немного успокоился и написал в деревню
к соседу, своему поверенному,
другое письмо, убедительно прося его поспешить ответом, по возможности удовлетворительным.
Она шла еще тише, прижималась
к его плечу и близко взглядывала ему в лицо, а он говорил ей тяжело и скучно об обязанностях, о долге. Она слушала рассеянно, с томной улыбкой, склонив голову, глядя вниз или опять близко ему в лицо, и думала о
другом.
На
другой день он содрогнулся при мысли ехать
к Ольге: как можно! Он живо представил себе, как на него все станут смотреть значительно.
— В
другое время когда-нибудь, в праздник; и вы
к нам, милости просим, кофе кушать. А теперь стирка: я пойду посмотрю, что Акулина, начала ли?..
— Нет, дальше от ворот, — живо сказал Обломов, — в
другую улицу ступай, вон туда, налево,
к саду… на ту сторону.
Агафья Матвеевна мало прежде видала таких людей, как Обломов, а если видала, так издали, и, может быть, они нравились ей, но жили они в
другой, не в ее сфере, и не было никакого случая
к сближению с ними.
Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины
к Обломову, и в
другое место, далеко от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не все сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не все о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.
И он не мог понять Ольгу, и бежал опять на
другой день
к ней, и уже осторожно, с боязнью читал ее лицо, затрудняясь часто и побеждая только с помощью всего своего ума и знания жизни вопросы, сомнения, требования — все, что всплывало в чертах Ольги.