Неточные совпадения
«Увяз, любезный
друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его
глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Но Обломов молчал; он давно уж не слушал его и, закрыв
глаза, думал о чем-то
другом.
Жизнь в его
глазах разделялась на две половины: одна состояла из труда и скуки — это у него были синонимы;
другая — из покоя и мирного веселья. От этого главное поприще — служба на первых порах озадачила его самым неприятным образом.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в
глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за
другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными
глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею
друга руками, долго смотрят в
глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Но цвет жизни распустился и не дал плодов. Обломов отрезвился и только изредка, по указанию Штольца, пожалуй, и прочитывал ту или
другую книгу, но не вдруг, не торопясь, без жадности, а лениво пробегал
глазами по строкам.
— С
глаз долой! — повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь. — Я тебя видеть не могу. А! «
другие»! Хорошо!
Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует, как живут «
другие», он вздохнул, закрыл
глаза, и чрез несколько минут дремота опять начала понемногу оковывать его чувства.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в одной рубашке на воздух и, прикрыв
глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за одну, то за
другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову, посмотрит бессмысленно, с удивлением, на обе стороны и перевернется на
другой бок или, не открывая
глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснет.
После чая все займутся чем-нибудь: кто пойдет к речке и тихо бродит по берегу, толкая ногой камешки в воду;
другой сядет к окну и ловит
глазами каждое мимолетное явление: пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и
другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть по целым дням на окне, подставляя голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
Мать задавала себе и няньке задачу: выходить здоровенького ребенка, беречь его от простуды, от
глаза и
других враждебных обстоятельств. Усердно хлопотали, чтоб дитя было всегда весело и кушало много.
И он обращал
глаза в
другую сторону, а крыльцо, говорят, шатается и до сих пор и все еще не развалилось.
Мечте, загадочному, таинственному не было места в его душе. То, что не подвергалось анализу опыта, практической истины, было в
глазах его оптический обман, то или
другое отражение лучей и красок на сетке органа зрения или же, наконец, факт, до которого еще не дошла очередь опыта.
— Ячмени одолели: только на той неделе один сошел с правого
глаза, а теперь вот садится
другой.
Говоря это, глядят
друг на
друга такими же
глазами: «вот уйди только за дверь, и тебе то же будет»…
Обломов слушал его, глядя на него встревоженными
глазами.
Друг как будто подставил ему зеркало, и он испугался, узнав себя.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с
другими женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения
глаз, губ, руки.
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его на
другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая
глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
Брови придавали особенную красоту
глазам: они не были дугообразны, не округляли
глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками — нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше
другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покоилась мысль.
— Что это такое? — говорил он, ворочаясь во все стороны. — Ведь это мученье! На смех, что ли, я дался ей? На
другого ни на кого не смотрит так: не смеет. Я посмирнее, так вот она… Я заговорю с ней! — решил он, — и выскажу лучше сам словами то, что она так и тянет у меня из души
глазами.
Грезилась ему на губах ее улыбка, не страстная,
глаза, не влажные от желаний, а улыбка, симпатичная к нему, к мужу, и снисходительная ко всем
другим; взгляд, благосклонный только к нему и стыдливый, даже строгий, к
другим.
Она одевала излияние сердца в те краски, какими горело ее воображение в настоящий момент, и веровала, что они верны природе, и спешила в невинном и бессознательном кокетстве явиться в прекрасном уборе перед
глазами своего
друга.
— Я ничего не подозреваю; я сказала вам вчера, что я чувствую, а что будет через год — не знаю. Да разве после одного счастья бывает
другое, потом третье, такое же? — спрашивала она, глядя на него во все
глаза. — Говорите, вы опытнее меня.
— Как же ты проповедовал, что «доверенность есть основа взаимного счастья», что «не должно быть ни одного изгиба в сердце, где бы не читал
глаз друга». Чьи это слова?
— Кто ж вам позволит? Уж не спать ли вы собираетесь? — спрашивала она, строго поглядев ему попеременно в один
глаз, потом в
другой.
«Заложили серебро? И у них денег нет!» — подумал Обломов, с ужасом поводя
глазами по стенам и останавливая их на носу Анисьи, потому что на
другом остановить их было не на чем. Она как будто и говорила все это не ртом, а носом.
— Разве умеет свои выгоды соблюсти? Корова, сущая корова: ее хоть ударь, хоть обними — все ухмыляется, как лошадь на овес.
Другая бы… ой-ой! Да я
глаз не спущу — понимаешь, чем это пахнет!
А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут
глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю
другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не могла совладеть с грезами воображения: часто перед
глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ этой
другой любви; все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями — счастья с Штольцем…
Любитель комфорта, может быть, пожал бы плечами, взглянув на всю наружную разнорядицу мебели, ветхих картин, статуй с отломанными руками и ногами, иногда плохих, но дорогих по воспоминанию гравюр, мелочей. Разве
глаза знатока загорелись бы не раз огнем жадности при взгляде на ту или
другую картину, на какую-нибудь пожелтевшую от времени книгу, на старый фарфор или камни и монеты.
Часто погружались они в безмолвное удивление перед вечно новой и блещущей красотой природы. Их чуткие души не могли привыкнуть к этой красоте: земля, небо, море — все будило их чувство, и они молча сидели рядом, глядели одними
глазами и одной душой на этот творческий блеск и без слов понимали
друг друга.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на
другой день, но
глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
Хозяйка быстро схватила ребенка, стащила свою работу со стола, увела детей; исчез и Алексеев, Штольц и Обломов остались вдвоем, молча и неподвижно глядя
друг на
друга. Штольц так и пронзал его
глазами.
Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными
глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из
глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть
друга и узнает, что его давно уже нет, что он умер.
Однажды, около полудня, шли по деревянным тротуарам на Выборгской стороне два господина; сзади их тихо ехала коляска. Один из них был Штольц,
другой — его приятель, литератор, полный, с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными
глазами. Они поравнялись с церковью; обедня кончилась, и народ повалил на улицу; впереди всех нищие. Коллекция их была большая и разнообразная.