Неточные совпадения
Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности
в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала
в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась
в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный
свет беспечности. С лица беспечность переходила
в позы всего тела, даже
в складки шлафрока.
— Рг. prince M. Michel, [Князь М. Мишель (фр.).] — говорил Волков, — а фамилия Тюменев не уписалась; это он мне
в Пасху подарил, вместо яичка. Но прощайте, au revoir. Мне еще
в десять мест. — Боже мой, что это за веселье на
свете!
— Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А ночью писать и чем
свет в типографию отсылать. До свидания.
Едва ли кто-нибудь, кроме матери, заметил появление его на
свет, очень немногие замечают его
в течение жизни, но, верно, никто не заметит, как он исчезнет со
света; никто не спросит, не пожалеет о нем, никто и не порадуется его смерти.
Тарантьев смотрел на все угрюмо, с полупрезрением, с явным недоброжелательством ко всему окружающему, готовый бранить все и всех на
свете, как будто какой-нибудь обиженный несправедливостью или непризнанный
в каком-то достоинстве, наконец как гонимый судьбою сильный характер, который недобровольно, неуныло покоряется ей.
Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения
в жизни: им скучно без лишнего на
свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается
в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству — не самим же мыкаться!
В первые годы пребывания
в Петербурге,
в его ранние, молодые годы, покойные черты лица его оживлялись чаще, глаза подолгу сияли огнем жизни, из них лились лучи
света, надежды, силы. Он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал.
Или объявит, что барин его такой картежник и пьяница, какого
свет не производил; что все ночи напролет до утра бьется
в карты и пьет горькую.
Тараску, буфетчика, он терпеть не мог; но этого Тараску он не променял бы на самого хорошего человека
в целом
свете потому только, что Тараска был обломовский.
И как уголок их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать новейших известий о том, что делается на белом
свете: обозники с деревянной посудой жили только
в двадцати верстах и знали не больше их. Не с чем даже было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они живут, нет ли; богаты ли они, бедны ли; можно ли было чего еще пожелать, что есть у других.
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за горой;
в овраг свозили падаль;
в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или
в том краю, или совсем на
свете не было.
В комнате тускло горит одна сальная свечка, и то это допускалось только
в зимние и осенние вечера.
В летние месяцы все старались ложиться и вставать без свечей, при дневном
свете.
На ее взгляд, во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена. Она
в немецком характере не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего того, что делает жизнь так приятною
в хорошем
свете, с чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.
И он отослал сына — таков обычай
в Германии. Матери не было на
свете, и противоречить было некому.
Ты, верно, нарочно, Андрей, посылаешь меня
в этот
свет и общество, чтоб отбить больше охоту быть там.
«Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на
свете! — думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. — Эта белизна, эти глаза, где, как
в пучине, темно и вместе блестит что-то, душа, должно быть! Улыбку можно читать, как книгу; за улыбкой эти зубы и вся голова… как она нежно покоится на плечах, точно зыблется, как цветок, дышит ароматом…»
Лишь только они с Анисьей принялись хозяйничать
в барских комнатах вместе, Захар что ни сделает, окажется глупостью. Каждый шаг его — все не то и не так. Пятьдесят пять лет ходил он на белом
свете с уверенностью, что все, что он ни делает, иначе и лучше сделано быть не может.
Потом лицо ее наполнялось постепенно сознанием;
в каждую черту пробирался луч мысли, догадки, и вдруг все лицо озарилось сознанием… Солнце так же иногда, выходя из-за облака, понемногу освещает один куст, другой, кровлю и вдруг обольет
светом целый пейзаж. Она уже знала мысль Обломова.
Потом Штольц думал, что если внести
в сонную жизнь Обломова присутствие молодой, симпатичной, умной, живой и отчасти насмешливой женщины — это все равно, что внести
в мрачную комнату лампу, от которой по всем темным углам разольется ровный
свет, несколько градусов тепла, и комната повеселеет.
И где было понять ему, что с ней совершилось то, что совершается с мужчиной
в двадцать пять лет при помощи двадцати пяти профессоров, библиотек, после шатанья по
свету, иногда даже с помощью некоторой утраты нравственного аромата души, свежести мысли и волос, то есть что она вступила
в сферу сознания. Вступление это обошлось ей так дешево и легко.
Она мигом взвесила свою власть над ним, и ей нравилась эта роль путеводной звезды, луча
света, который она разольет над стоячим озером и отразится
в нем. Она разнообразно торжествовала свое первенство
в этом поединке.
Между тем симпатия их росла, развивалась и проявлялась по своим непреложным законам. Ольга расцветала вместе с чувством.
В глазах прибавилось
света,
в движениях грации; грудь ее так пышно развилась, так мерно волновалась.
Так разыгрывался между ними все тот же мотив
в разнообразных варьяциях. Свидания, разговоры — все это была одна песнь, одни звуки, один
свет, который горел ярко, и только преломлялись и дробились лучи его на розовые, на зеленые, на палевые и трепетали
в окружавшей их атмосфере. Каждый день и час приносил новые звуки и лучи, но
свет горел один, мотив звучал все тот же.
Он веровал еще больше
в эти волшебные звуки,
в обаятельный
свет и спешил предстать пред ней во всеоружии страсти, показать ей весь блеск и всю силу огня, который пожирал его душу.
Обломов был
в том состоянии, когда человек только что проводил глазами закатившееся летнее солнце и наслаждается его румяными следами, не отрывая взгляда от зари, не оборачиваясь назад, откуда выходит ночь, думая только о возвращении назавтра тепла и
света.
Я только хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня, горит фальшивым, негреющим
светом, высказывается иногда у женщин
в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто
в слезах или
в истерических припадках.
Особенно однажды вечером она впала
в это тревожное состояние,
в какой-то лунатизм любви, и явилась Обломову
в новом
свете.
Дальше ему все грезится ее стыдливое согласие, улыбка и слезы, молча протянутая рука, долгий, таинственный шепот и поцелуи
в виду целого
света.
— Ах, нет, Ольга! Ты несправедлива. Ново, говорю я, и потому некогда, невозможно было образумиться. Меня убивает совесть: ты молода, мало знаешь
свет и людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и
в голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за то, что делаем, — больше всего я.
— Знаю, знаю, мой невинный ангел, но это не я говорю, это скажут люди,
свет, и никогда не простят тебе этого. Пойми, ради Бога, чего я хочу. Я хочу, чтоб ты и
в глазах
света была чиста и безукоризненна, какова ты
в самом деле…
Остальной день подбавил сумасшествия. Ольга была весела, пела, и потом еще пели
в опере, потом он пил у них чай, и за чаем шел такой задушевный, искренний разговор между ним, теткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого маленького семейства. Полно жить одиноко: есть у него теперь угол; он крепко намотал свою жизнь; есть у него
свет и тепло — как хорошо жить с этим!
А теперь, когда Илья Ильич сделался членом ее семейства, она и толчет и сеет иначе. Свои кружева почти забыла. Начнет шить, усядется покойно, вдруг Обломов кричит Захару, чтоб кофе подавал, — она,
в три прыжка, является
в кухню и смотрит во все глаза так, как будто прицеливается во что-нибудь, схватит ложечку, перельет на
свету ложечки три, чтоб узнать, уварился ли, отстоялся ли кофе, не подали бы с гущей, посмотрит, есть ли пенки
в сливках.
Какие это люди на
свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет на бумаге — и вдруг такая опухоль сделается
в кармане, словно подушка, хоть спать ложись.
Штольц вошел
в магазин и стал что-то торговать. Одна из дам обернулась к
свету, и он узнал Ольгу Ильинскую — и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал пристально вглядываться.
Он сидел
в простенке, который скрывал его лицо, тогда как
свет от окна прямо падал на нее, и он мог читать, что было у ней на уме.
«Видно, не дано этого блага во всей его полноте, — думал он, — или те сердца, которые озарены
светом такой любви, застенчивы: они робеют и прячутся, не стараясь оспаривать умников; может быть, жалеют их, прощают им во имя своего счастья, что те топчут
в грязь цветок, за неимением почвы, где бы он мог глубоко пустить корни и вырасти
в такое дерево, которое бы осенило всю жизнь».
Казалось бы, заснуть
в этом заслуженном покое и блаженствовать, как блаженствуют обитатели затишьев, сходясь трижды
в день, зевая за обычным разговором, впадая
в тупую дремоту, томясь с утра до вечера, что все передумано, переговорено и переделано, что нечего больше говорить и делать и что «такова уж жизнь на
свете».
Суета
света касалась ее слегка, и она спешила
в свой уголок сбыть с души какое-нибудь тяжелое, непривычное впечатление, и снова уходила то
в мелкие заботы домашней жизни, по целым дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки, то погружалась с Андреем
в чтение,
в толки о «серьезном и скучном», или читали поэтов, поговаривали о поездке
в Италию.
Она заглядывала ему
в глаза, но ничего не видела; и когда,
в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не дала ему обернуться и,
в свою очередь, вывела его на лунный
свет и вопросительно посмотрела ему
в глаза.
Кухня была истинным палладиумом деятельности великой хозяйки и ее достойной помощницы, Анисьи. Все было
в доме и все под рукой, на своем месте, во всем порядок и чистота, можно бы сказать, если б не оставался один угол
в целом доме, куда никогда не проникал ни луч
света, ни струя свежего воздуха, ни глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая рука Анисьи. Это угол или гнездо Захара.
— Вон из этой ямы, из болота, на
свет, на простор, где есть здоровая, нормальная жизнь! — настаивал Штольц строго, почти повелительно. — Где ты? Что ты стал? Опомнись! Разве ты к этому быту готовил себя, чтоб спать, как крот
в норе? Ты вспомни все…
— Знаю, чувствую… Ах, Андрей, все я чувствую, все понимаю: мне давно совестно жить на
свете! Но не могу идти с тобой твоей дорогой, если б даже захотел… Может быть,
в последний раз было еще возможно. Теперь… (он опустил глаза и промолчал с минуту) теперь поздно… Иди и не останавливайся надо мной. Я стою твоей дружбы — это Бог видит, но не стою твоих хлопот.
Только когда видела она его,
в ней будто пробуждались признаки жизни, черты лица оживали, глаза наполнялись радостным
светом и потом заливались слезами воспоминаний.