Неточные совпадения
В первые годы пребывания
в Петербурге,
в его ранние, молодые годы, покойные черты лица его оживлялись чаще, глаза подолгу сияли
огнем жизни, из них лились лучи света, надежды, силы. Он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал.
Утро великолепное;
в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени.
В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит
огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как
огня увлечения страстей; и как
в другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного
огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала
в мягком теле.
Норма жизни была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как
огонь Весты. Как что делалось при дедах и отцах, так делалось при отце Ильи Ильича, так, может быть, делается еще и теперь
в Обломовке.
Года
в три раз этот замок вдруг наполнялся народом, кипел жизнью, праздниками, балами;
в длинных галереях сияли по ночам
огни.
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение
огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала
в них».
В доме уж засветились
огни; на кухне стучат
в пятеро ножей; сковорода грибов, котлеты, ягоды… тут музыка…
— Знаешь ли, Андрей,
в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого, ни спасительного, ни разрушительного
огня?
Она не была похожа на утро, на которое постепенно падают краски,
огонь, которое потом превращается
в день, как у других, и пылает жарко, и все кипит, движется
в ярком полудне, и потом все тише и тише, все бледнее, и все естественно и постепенно гаснет к вечеру.
«Что они такое говорят обо мне?» — думал он, косясь
в беспокойстве на них. Он уже хотел уйти, но тетка Ольги подозвала его к столу и посадила подле себя, под перекрестный
огонь взглядов всех собеседников.
Ольга
в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны
в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего
огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами
в виде винограда.
Оба они, снаружи неподвижные, разрывались внутренним
огнем, дрожали одинаким трепетом;
в глазах стояли слезы, вызванные одинаким настроением. Все это симптомы тех страстей, которые должны, по-видимому, заиграть некогда
в ее молодой душе, теперь еще подвластной только временным, летучим намекам и вспышкам спящих сил жизни.
Она ехала и во французский спектакль, но содержание пьесы получало какую-то связь с ее жизнью; читала книгу, и
в книге непременно были строки с искрами ее ума, кое-где мелькал
огонь ее чувств, записаны были сказанные вчера слова, как будто автор подслушивал, как теперь бьется у ней сердце.
Он веровал еще больше
в эти волшебные звуки,
в обаятельный свет и спешил предстать пред ней во всеоружии страсти, показать ей весь блеск и всю силу
огня, который пожирал его душу.
И Ольга не справлялась, поднимет ли страстный друг ее перчатку, если б она бросила ее
в пасть ко льву, бросится ли для нее
в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез нее к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки горел
огонь бодрости
в нем и он не переставал бы видеть
в ней цель жизни.
Завтра утром Обломов встал бледный и мрачный; на лице следы бессонницы; лоб весь
в морщинах;
в глазах нет
огня, нет желаний. Гордость, веселый, бодрый взгляд, умеренная, сознательная торопливость движений занятого человека — все пропало.
Я только хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием
огня, горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин
в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто
в слезах или
в истерических припадках.
Она показалась Обломову
в блеске,
в сиянии, когда говорила это. Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного сердца он бросил ей
в душу этот
огонь, эту игру, этот блеск.
— И это вздор! — поспешила сказать Анисья, видя, что она из
огня попала
в полымя. — Это Катя только Семену сказала, Семен Марфе, Марфа переврала все Никите, а Никита сказал, что «хорошо, если б ваш барин, Илья Ильич, посватал барышню…».
Хорошо. А почему прежде, бывало, с восьми часов вечера у ней слипаются глаза, а
в девять, уложив детей и осмотрев, потушены ли
огни на кухне, закрыты ли трубы, прибрано ли все, она ложится — и уже никакая пушка не разбудит ее до шести часов?
Готовится ли его любимое блюдо, она смотрит на кастрюлю, поднимет крышку, понюхает, отведает, потом схватит кастрюлю сама и держит на
огне. Трет ли миндаль или толчет что-нибудь для него, так трет и толчет с таким
огнем, с такой силой, что ее бросит
в пот.
— То есть погасил бы
огонь и остался
в темноте! Хороша жизнь! Эх, Илья! ты хоть пофилософствовал бы немного, право! Жизнь мелькнет, как мгновение, а он лег бы да заснул! Пусть она будет постоянным горением! Ах, если б прожить лет двести, триста! — заключил он, — сколько бы можно было переделать дела!
Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд ее становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо было положить двои, трои сутки тончайшей игры ума, даже лукавства,
огня и все свое уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и
в улыбку.
Он, с
огнем опытности
в руках, пускался
в лабиринт ее ума, характера и каждый день открывал и изучал все новые черты и факты, и все не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа ее не умолкает, все просит опыта и жизни.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего
огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет
в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Не видала она себя
в этом сне завернутою
в газы и блонды на два часа и потом
в будничные тряпки на всю жизнь. Не снился ей ни праздничный пир, ни
огни, ни веселые клики; ей снилось счастье, но такое простое, такое неукрашенное, что она еще раз, без трепета гордости, и только с глубоким умилением прошептала: «Я его невеста!»
Одета она
в старое ситцевое платье; руки у ней не то загорели, не то загрубели от работы, от
огня или от воды, или от того и от другого.
— Едем же! — настаивал Штольц. — Это ее воля; она не отстанет. Я устану, а она нет. Это такой
огонь, такая жизнь, что даже подчас достается мне. Опять забродит у тебя
в душе прошлое. Вспомнишь парк, сирень и будешь пошевеливаться…
Являлись перед ним напудренные маркизы,
в кружевах, с мерцающими умом глазами и с развратной улыбкой; потом застрелившиеся, повесившиеся и удавившиеся Вертеры; далее увядшие девы, с вечными слезами любви, с монастырем, и усатые лица недавних героев, с буйным
огнем в глазах, наивные и сознательные донжуаны, и умники, трепещущие подозрения
в любви и втайне обожающие своих ключниц… все, все!
Он не чертил ей таблиц и чисел, но говорил обо всем, многое читал, не обегая педантически и какой-нибудь экономической теории, социальных или философских вопросов, он говорил с увлечением, с страстью: он как будто рисовал ей бесконечную, живую картину знания. После из памяти ее исчезали подробности, но никогда не сглаживался
в восприимчивом уме рисунок, не пропадали краски и не потухал
огонь, которым он освещал творимый ей космос.
Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого
огня светится
в ее глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит
в речи, как мысль эта вошла
в ее сознание и понимание, переработалась у ней
в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое дно ее жизни.