Неточные совпадения
Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил
все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на
тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там
все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.
— Ах вы, чудак! — сказал
тот. —
Все такой
же неисправимый, беззаботный ленивец!
— Что
же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между
тем как
все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь…
— Извергнуть из гражданской среды! — вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. — Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но
все человек
же,
то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? — почти крикнул он с пылающими глазами.
— Вот вы этак
все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и
то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
Дело в
том, что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал
все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им
же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось,
то неловко,
то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что выйдет.
Точно ребенок: там недоглядит, тут не знает каких-нибудь пустяков, там опоздает и кончит
тем, что бросит дело на половине или примется за него с конца и так
все изгадит, что и поправить никак нельзя, да еще он
же потом и браниться станет.
От этого он в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на
всех, не дает никому пошевелиться, но которая в
то же время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.
— Оставил он сыну наследства
всего тысяч сорок. Кое-что он взял в приданое за женой, а остальные приобрел
тем, что учил детей да управлял имением: хорошее жалованье получал. Видишь, что отец не виноват. Чем
же теперь виноват сын?
Илья Ильич знал уже одно необъятное достоинство Захара — преданность к себе, и привык к ней, считая также, с своей стороны, что это не может и не должно быть иначе; привыкши
же к достоинству однажды навсегда, он уже не наслаждался им, а между
тем не мог, и при своем равнодушии к
всему, сносить терпеливо бесчисленных мелких недостатков Захара.
— То-то
же! — сказал Илья Ильич. — Переехал — к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две. Кажется,
все расставлено… смотришь, что-нибудь да осталось; шторы привесить, картинки приколотить — душу
всю вытянет, жить не захочется… А издержек, издержек…
«Ведь и я бы мог
все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не
то что письма, и помудренее этого! Куда
же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает,
все видит, до
всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха: они
всё твердят свою, от начала мира одну и
ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания; и
все слышится в ней один и
тот же стон, одни и
те же жалобы будто обреченного на муку чудовища, да чьи-то пронзительные, зловещие голоса. Птицы не щебечут вокруг; только безмолвные чайки, как осужденные, уныло носятся у прибрежья и кружатся над водой.
Нет, Бог с ним, с морем! Самая тишина и неподвижность его не рождают отрадного чувства в душе: в едва заметном колебании водяной массы человек
все видит
ту же необъятную, хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито издевается над его гордой волей и так глубоко хоронит его отважные замыслы,
все его хлопоты и труды.
Грозы не страшны, а только благотворны там бывают постоянно в одно и
то же установленное время, не забывая почти никогда Ильина дня, как будто для
того, чтоб поддержать известное предание в народе. И число и сила ударов, кажется, всякий год одни и
те же, точно как будто из казны отпускалась на год на
весь край известная мера электричества.
Немец был человек дельный и строгий, как почти
все немцы. Может быть, у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка была верстах в пятистах от Верхлёва. А
то как выучиться? Обаяние обломовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось и на Верхлёво; ведь оно тоже было некогда Обломовкой; там, кроме дома Штольца,
все дышало
тою же первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью.
От этого и диван в гостиной давным-давно
весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Ивановича только называется кожаным, а в самом-то деле оно — не
то мочальное, не
то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого
же, может быть, и ворота
все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством.
— Вот, вот этак
же, ни дать ни взять, бывало, мой прежний барин, — начал опять
тот же лакей, что
все перебивал Захара, — ты, бывало, думаешь, как бы повеселиться, а он вдруг, словно угадает, что ты думал, идет мимо, да и ухватит вот этак, вот как Матвей Мосеич Андрюшку. А это что, коли только ругается! Велика важность: «лысым чертом» выругает!
Еще два, три приятеля,
всё одни и
те же лица.
— Где
же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? — без увлечения, робко спросил он. — Разве не
все добиваются
того же, о чем я мечтаю? Помилуй! — прибавил он смелее. — Да цель
всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление к этому идеалу утраченного рая?
Захар
все такой
же:
те же огромные бакенбарды, небритая борода,
тот же серый жилет и прореха на сюртуке, но он женат на Анисье, вследствие ли разрыва с кумой или так, по убеждению, что человек должен быть женат; он женился и вопреки пословице не переменился.
Жизнь ее наполнилась так тихо, незаметно для
всех, что она жила в своей новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и тревог. Она делала
то же, что прежде, для
всех других, но делала
все иначе.
В лесу
те же деревья, но в шуме их явился особенный смысл: между ними и ею водворилось живое согласие. Птицы не просто трещат и щебечут, а
все что-то говорят между собой; и
все говорит вокруг,
все отвечает ее настроению; цветок распускается, и она слышит будто его дыхание.
Между
тем в траве
все двигалось, ползало, суетилось. Вон муравьи бегут в разные стороны так хлопотливо и суетливо, сталкиваются, разбегаются, торопятся,
все равно как посмотреть с высоты на какой-нибудь людской рынок:
те же кучки,
та же толкотня, так
же гомозится народ.
Вот шмель жужжит около цветка и вползает в его чашечку; вот мухи кучей лепятся около выступившей капли сока на трещине липы; вот птица где-то в чаще давно
все повторяет один и
тот же звук, может быть, зовет другую.
Она
все с
той же улыбкой глядела на него, оставляя обе руки, и провожала его до дверей глазами.
— Вот-с, в контракте сказано, — говорил Иван Матвеевич, показывая средним пальцем две строки и спрятав палец в рукав, — извольте прочесть: «Буде
же я, Обломов, пожелаю прежде времени съехать с квартиры,
то обязан передать ее другому лицу на
тех же условиях или, в противном случае, удовлетворить ее, Пшеницыну, сполна платою за
весь год, по первое июня будущего года», прочитал Обломов.
Но краски были уже не
те: тут
же, в толпе, был грубый, неопрятный Захар и
вся дворня Ильинских, ряд карет, чужие, холодно-любопытные лица. Потом, потом мерещилось
все такое скучное, страшное…
— А завтра воскресенье, — сказал он, — надо ехать к Ольге, целый день мужественно выносить значительные и любопытные взгляды посторонних, потом объявить ей, когда намерен говорить с теткой. А он еще
все на
той же точке невозможности двинуться вперед.
Все это — прыжок с постели, опущенная монета в руку Кати и поцелуй барышниной руки — случилось в одну и
ту же минуту.
— Должно быть,
все книги читали-с? — с
той же покорной усмешкой заметил он.
Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой, почти носом, разом
все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не
то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой, тут
же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
— Как
же вдруг, на
той неделе? — защищался Обломов, — ты на ходу, а мне ведь надо приготовиться… У меня здесь
все хозяйство: как я кину его? У меня ничего нет.
Но как
же она думала: чем должно разрешиться это поклонение? Не может
же оно всегда выражаться в этой вечной борьбе пытливости Штольца с ее упорным молчанием. По крайней мере, предчувствовала ли она, что
вся эта борьба его не напрасна, что он выиграет дело, в которое положил столько воли и характера? Даром ли он тратит это пламя, блеск? Потонет ли в лучах этого блеска образ Обломова и
той любви?..
Здесь
же нашла место и высокая конторка, какая была у отца Андрея, замшевые перчатки; висел в углу и клеенчатый плащ около шкафа с минералами, раковинами, чучелами птиц, с образцами разных глин, товаров и прочего. Среди
всего, на почетном месте, блистал, в золоте с инкрустацией, флигель Эрара. [
То есть фортепиано французского мастера музыкальных инструментов Эрара.]
Природа говорила
все одно и
то же; в ней видела она непрерывное, но однообразное течение жизни, без начала, без конца.
—
Те что? Такие
же замарашки, как я сама, — небрежно говорила она, — они родились в черном теле, а этот, — прибавляла она почти с уважением об Андрюше и с некоторою если не робостью,
то осторожностью лаская его, — этот — барчонок! Вон он какой беленький, точно наливной; какие маленькие ручки и ножки, а волоски как шелк.
Весь в покойника!