Неточные совпадения
В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок
рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.
— Не дам! — холодно отвечал Захар. — Пусть прежде они принесут назад жилет да нашу
рубашку: пятый месяц гостит там. Взяли вот этак же на именины, да и поминай как звали; жилет-то бархатный, а
рубашка тонкая, голландская: двадцать пять рублев стоит. Не дам фрака!
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две
рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в одной
рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за одну, то за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Услыхав, что один из окрестных молодых помещиков ездил в Москву и заплатил там за дюжину
рубашек триста рублей, двадцать пять рублей за сапоги и сорок рублей за жилет к свадьбе, старик Обломов перекрестился и сказал с выражением ужаса, скороговоркой, что «этакого молодца надо посадить в острог».
Но угар случался частенько. Тогда все валяются вповалку по постелям; слышится оханье, стоны; один обложит голову огурцами и повяжется полотенцем, другой положит клюквы в уши и нюхает хрен, третий в одной
рубашке уйдет на мороз, четвертый просто валяется без чувств на полу.
— Да уж такого не сыщешь, — перебил кучер и выдернул проворно совсем наружу торчавший из-под мышки Захара клочок
рубашки.
— А! Ты платье мое драть! — закричал Захар, вытаскивая еще больше
рубашки наружу. — Постой, я покажу барину! Вот, братцы, посмотрите, что он сделал: платье мне разорвал!..
«Как ни наряди немца, — думала она, — какую тонкую и белую
рубашку он ни наденет, пусть обуется в лакированные сапоги, даже наденет желтые перчатки, а все он скроен как будто из сапожной кожи; из-под белых манжет все торчат жесткие и красноватые руки, и из-под изящного костюма выглядывает если не булочник, так буфетчик. Эти жесткие руки так и просятся приняться за шило или много-много — что за смычок в оркестре».
Андрей вспрыгнул на лошадь. У седла были привязаны две сумки: в одной лежал клеенчатый плащ и видны были толстые, подбитые гвоздями сапоги да несколько
рубашек из верхлёвского полотна — вещи, купленные и взятые по настоянию отца; в другой лежал изящный фрак тонкого сукна, мохнатое пальто, дюжина тонких
рубашек и ботинки, заказанные в Москве, в память наставлений матери.
— Чего пускать! — вмешался Захар. — Придет, словно в свой дом или в трактир.
Рубашку и жилет барские взял, да и поминай как звали! Давеча за фраком пожаловал: «дай надеть!» Хоть бы вы, батюшка Андрей Иваныч, уняли его…
— Что это на тебе один чулок нитяный, а другой бумажный? — вдруг заметил он, показывая на ноги Обломова. — Да и
рубашка наизнанку надета?
Обломов поглядел на ноги, потом на
рубашку.
— Как ты иногда резко отзываешься о людях, Андрей, так Бог тебя знает. А ведь это хороший человек: только что не в голландских
рубашках ходит…
Минут через десять Штольц вышел одетый, обритый, причесанный, а Обломов меланхолически сидел на постели, медленно застегивая грудь
рубашки и не попадая пуговкой в петлю. Перед ним на одном колене стоял Захар с нечищеным сапогом, как с каким-нибудь блюдом, готовясь надевать и ожидая, когда барин кончит застегиванье груди.
Остаться — значит надевать
рубашку наизнанку, слушать прыганье Захаровых ног с лежанки, обедать с Тарантьевым, меньше думать обо всем, не дочитать до конца путешествия в Африку, состареться мирно на квартире у кумы Тарантьева…
Обломов сидит с книгой или пишет в домашнем пальто; на шее надета легкая косынка; воротнички
рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе… Он весел, напевает… Отчего же это?..
«Верно, Андрей рассказал, что на мне были вчера надеты чулки разные или
рубашка наизнанку!» — заключил он и поехал домой не в духе и от этого предположения, и еще более от приглашения обедать, на которое отвечал поклоном: значит, принял.
«Что это она вчера смотрела так пристально на меня? — думал Обломов. — Андрей божится, что о чулках и о
рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе своей ко мне, о том, как мы росли, учились, — все, что было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как…»
— Вот дурак-то! — твердил Обломов. — Ты бы еще рассказал, что ты
рубашку на меня надеваешь навыворот.
— Ничего нету, не готовили, — сухо отозвался Захар, глядя мрачно на Тарантьева. — А что, Михей Андреич, когда принесете барскую
рубашку да жилет?..
— Какой тебе
рубашки да жилета? — отговаривался Тарантьев. — Давно отдал.
— Дьявол! — грянул Илья Ильич, вырывая у него перчатку из рук. — Врешь! Какая Ильинская барышня! Это портниха приезжала из магазина
рубашки примерять. Как ты смеешь выдумывать!
— Да нет, вы, пожалуйста, не верьте: это совершенная клевета! Никакой барышни не было: приезжала просто портниха, которая
рубашки шьет. Примерять приезжала…
— А вы где заказали
рубашки? Кто вам шьет? — живо спросила хозяйка.
— Что нам за дело? — говорила хозяйка, когда он уходил. — Так не забудьте, когда понадобится
рубашки шить, сказать мне: мои знакомые такую строчку делают… их зовут Лизавета Николавна и Марья Николавна.
Хуже лакея, говорят: нынче и лакей этаких сапог не носит и
рубашку каждый день меняет.
Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его
рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках, знала, какой ногой он встает с постели, замечала, когда хочет сесть ячмень на глазу, какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен, много спал или нет, как будто делала это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится.
— Кто ж будет хлопотать, если не я? — сказала она. — Вот только положу две заплатки здесь, и уху станем варить. Какой дрянной мальчишка этот Ваня! На той неделе заново вычинила куртку — опять разорвал! Что смеешься? — обратилась она к сидевшему у стола Ване, в панталонах и в
рубашке об одной помочи. — Вот не починю до утра, и нельзя будет за ворота бежать. Мальчишки, должно быть, разорвали: дрался — признавайся?
— Теперь ты уж не увидишь на мне
рубашки наизнанку, — говорил дальше Обломов, с аппетитом обсасывая косточку, — она все осмотрит, все увидит, ни одного нештопаного чулка нет — и все сама. А кофе как варит! Вот я угощу тебя после обеда.
Сама крахмалит мне
рубашки! — с чувством, почти со слезами произнес Обломов.
— Они мне не должны, — отвечала она, — а что я закладывала серебро, земчуг и мех, так это я для себя закладывала. Маше и себе башмаки купила, Ванюше на
рубашки да в зеленные лавки отдала. А на Илью Ильича ни копеечки не пошло.