— Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, — дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на полу, галоши на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, — нет, никто не знает — где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…
Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой, почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
Акулины уже не было в доме. Анисья — и на кухне, и на огороде, и за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама работает на кухне: она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице у ней лежит глубокое уныние.
Ученье продолжалось часа три-четыре, так что иной раз Федор Тимофеич от утомления пошатывался, как пьяный, Иван Иваныч раскрывал клюв и тяжело дышал, а хозяин становился красным и никак не мог стереть со лба пот.
Отказ от уничижительных установок требует усилий, но шаги к самопринятию и самосознанию могут стереть границы, которые во многом были созданы самообвинениями.
Добро, человечность, искусство нельзя стереть с лица земли ни злом, ни насилием, ни глупостью. Они неподвластны времени, они подчинены наивысшему судье бессмертия — совести.
Можно стереть человека, обратить в грязную ветошку, но все-таки где-нибудь в самых грязных складках этой ветошки сохраняются и чувство, и мысль — хоть и безответные, и незаметные, но все же чувство и мысль.
Двадцатый век старается все больше стереть хрупкую, запретительную грань между дозволенным и запретным в самом человеке, державшуюся многие тысячелетия…
Когда он попытался стереть кровь с кожи, на подушечках пальцев оказались песчинки.
– В следующий раз, когда решишь стереть память, предупреди как-нибудь.
Отказ от уничижительных установок требует усилий, но шаги к самопринятию и самосознанию могут стереть границы, которые во многом были созданы самообвинениями.