Как бы то ни было, но в редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда, слова, поступка. У ней никогда не прочтешь в глазах: «теперь я подожму немного губу и задумаюсь — я так недурна. Взгляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сейчас подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги…»
Она пела так чисто, так правильно и вместе так… так… как поют все девицы, когда их просят спеть в обществе: без увлечения. Она вынула свою душу из пения, и в слушателе не шевельнулся ни один нерв.
— Вот как бы твой земляк-то не уперся да не написал предварительно к немцу, — опасливо заметил Мухояров, — тогда, брат, плохо! Дела никакого затеять нельзя: она вдова, не девица!
Оттого он как будто пренебрегал даже Ольгой-девицей, любовался только ею, как милым ребенком, подающим большие надежды; шутя, мимоходом, забрасывал ей в жадный и восприимчивый ум новую, смелую мысль, меткое наблюдение над жизнью и продолжал в ее душе, не думая и не гадая, живое понимание явлений, верный взгляд, а потом забывал и Ольгу и свои небрежные уроки.
А она уже не молодая, лет тридцати, но тоже высокая, стройная, чернобровая, краснощекая, — одним словом, не девица, а мармелад, и такая разбитная, шумная, все поет малороссийские романсы и хохочет.
Казалось бы, улизнули-то совсем ненадолго да под сумерки, когда даже у молодых девиц глаза уже кололо и работать в светлице стало невозможно, а вот ведь!..
В какой-то степени мне было жаль их, восемь молодых благородных девиц, отданных сайгорам на поругание.
Казалось бы, улизнули-то совсем ненадолго да под сумерки, когда даже у молодых девиц глаза уже кололо и работать в светлице стало невозможно, а вот ведь!..
– Благодарю, я уже. – При этом покосилась на кровать, которую ещё две девицы споро перестилали.