Остропестро выставляло из-под кустов свои колючие пурпуровые головки. В стороне стоял деревянный дом, маленький, серенький, в одно жилье, с широкою обеденкою в сад. Он
казался милым и уютным. А за ним виднелась часть огорода. Там качались сухие коробочки мака да беложелтые крупные чепчики ромашки, желтые головки подсолнечника никли перед увяданием и между полезными зелиями поднимались зонтики: белые у кокорыша и бледнопурпуровые у цикутного аистника, цвели светложелтые лютики да невысокие молочаи.
Ей все
казалось милым и дорогим: и «наш» пароход — необыкновенно чистенький и быстрый пароход! — и «наш» капитан — здоровенный толстяк в парусиновой паре и клеенчатом картузе, с багровым лицом, сизым носом и звериным голосом, давно охрипшим от непогод, оранья и пьянства, — «наш» лоцман — красивый, чернобородый мужик в красной рубахе, который вертел в своей стеклянной будочке колесо штурвала, в то время как его острые, прищуренные глаза твердо и неподвижно смотрели вдаль.
Неточные совпадения
Среди поклонников послушных // Других причудниц я видал, // Самолюбиво равнодушных // Для вздохов страстных и похвал. // И что ж нашел я с изумленьем? // Они, суровым поведеньем // Пугая робкую любовь, // Ее привлечь умели вновь, // По крайней мере сожаленьем, // По крайней мере звук речей //
Казался иногда нежней, // И с легковерным ослепленьем // Опять любовник молодой // Бежал за
милой суетой.
— Извините, мне так
показалось по вашему вопросу. Я был когда-то опекуном его… очень
милый молодой человек… и следящий… Я же рад встречать молодежь: по ней узнаешь, что нового. — Петр Петрович с надеждой оглядел всех присутствующих.
Ей было и стыдно чего-то, и досадно на кого-то, не то на себя, не то на Обломова. А в иную минуту
казалось ей, что Обломов стал ей
милее, ближе, что она чувствует к нему влечение до слез, как будто она вступила с ним со вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство…
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом: те поступки и образ жизни, которые доставляли ему счастие или удовольствия, он считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень увлекательно, и эта способность, мне
кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии был тот же поступок рассказать как самую
милую шалость и как низкую подлость.
Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это
казалось мне чрезвычайно
милым, и даже кисточка
казалась явным доказательством его доброты.