Неточные совпадения
Еще бы ничего, пусть уже высшее лакейство, нет, какой-нибудь оборванный мальчишка, посмотреть — дрянь, который копается на заднем дворе, и
тот пристанет; и начнут со всех сторон притопывать ногами.
Еще был у нас один рассказчик; но
тот (нечего бы к ночи и вспоминать о нем) такие выкапывал страшные истории, что волосы ходили по голове.
Фома Григорьевич третьего году, приезжая из Диканьки, понаведался-таки в провал с новою таратайкою своею и гнедою кобылою, несмотря на
то что сам правил и что сверх своих глаз надевал по временам
еще покупные.
К этому присоединились
еще увеличенные вести о чуде, виденном волостным писарем в развалившемся сарае, так что к ночи все теснее жались друг к другу; спокойствие разрушилось, и страх мешал всякому сомкнуть глаза свои; а
те, которые были не совсем храброго десятка и запаслись ночлегами в избах, убрались домой.
— Э, голубчик! обманывай других этим; будет
еще тебе от заседателя за
то, чтобы не пугал чертовщиною людей.
— За что же это, кум, на нас напасть такая? Тебе
еще ничего; тебя винят, по крайней мере, за
то, что у другого украл; но за что мне, несчастливцу, недобрый поклеп такой: будто у самого себя стянул кобылу? Видно, нам, кум, на роду уже написано не иметь счастья!
Н.В. Гоголя.)] да
еще и языком таким, будто ему три дня есть не давали,
то хоть берись за шапку да из хаты.
Тетка покойного деда рассказывала, — а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чертом, не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею, — что полненькие щеки козачки были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на
то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы ее, черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда
еще девушки наши не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками), падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш.
Вот и померещилось, —
еще бы ничего, если бы одному, а
то именно всем, — что баран поднял голову, блудящие глаза его ожили и засветились, и вмиг появившиеся черные щетинистые усы значительно заморгали на присутствующих.
Вот теперь на этом самом месте, где стоит село наше, кажись, все спокойно; а ведь
еще не так давно,
еще покойный отец мой и я запомню, как мимо развалившегося шинка, который нечистое племя долго после
того поправляло на свой счет, доброму человеку пройти нельзя было.
— Вот одурел человек! добро бы
еще хлопец какой, а
то старый кабан, детям на смех, танцует ночью по улице! — вскричала проходящая пожилая женщина, неся в руке солому. — Ступай в хату свою. Пора спать давно!
И с
той самой поры
еще голова выучился раздумно и важно потуплять голову, гладить длинные, закрутившиеся вниз усы и кидать соколиный взгляд исподлобья.
— Да, голову. Что он, в самом деле, задумал! Он управляется у нас, как будто гетьман какой. Мало
того что помыкает, как своими холопьями,
еще и подъезжает к дивчатам нашим. Ведь, я думаю, на всем селе нет смазливой девки, за которою бы не волочился голова.
— Скажи, пожалуйста, — с такими словами она приступила к нему, — ты не свихнул
еще с последнего ума? Была ли в одноглазой башке твоей хоть капля мозгу, когда толкнул ты меня в темную комору? счастье, что не ударилась головою об железный крюк. Разве я не кричала тебе, что это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает! Чтоб тебя на
том свете толкали черти!..
Но так как было рано,
то все
еще дремало, протянувшись на земле.
К счастью
еще, что у ведьмы была плохая масть; у деда, как нарочно, на
ту пору пары. Стал набирать карты из колоды, только мочи нет: дрянь такая лезет, что дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел уже так, не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это что? Э-э, верно, что-нибудь да не так!» Вот дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь — у него на руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
Дед, взявши за руку потихоньку, разбудил ее: «Здравствуй, жена! здорова ли ты?»
Та долго смотрела, выпуча глаза, и, наконец, уже узнала деда и рассказала, как ей снилось, что печь ездила по хате, выгоняя вон лопатою горшки, лоханки, и черт знает что
еще такое.
Боже мой, его знает весь Миргород! он
еще когда говорит,
то всегда щелкнет наперед пальцем и подопрется в боки…
Чуб долго
еще ворчал и бранился, а между
тем в
то же время раздумывал, на что бы решиться.
Оксане не минуло
еще и семнадцати лет, как во всем почти свете, и по
ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки, только и речей было, что про нее.
Вылезши из печки и оправившись, Солоха, как добрая хозяйка, начала убирать и ставить все к своему месту, но мешков не тронула: «Это Вакула принес, пусть же сам и вынесет!» Черт между
тем, когда
еще влетал в трубу, как-то нечаянно оборотившись, увидел Чуба об руку с кумом, уже далеко от избы.
В самом деле, едва только поднялась метель и ветер стал резать прямо в глаза, как Чуб уже изъявил раскаяние и, нахлобучивая глубже на голову капелюхи, [Капелюха — шапка с наушниками.] угощал побранками себя, черта и кума. Впрочем, эта досада была притворная. Чуб очень рад был поднявшейся метели. До дьяка
еще оставалось в восемь раз больше
того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь метущий снег ничего не было видно.
Но если бы, однако ж, снег не крестил взад и вперед всего перед глазами,
то долго
еще можно было бы видеть, как Чуб останавливался, почесывал спину, произносил: «Больно поколотил проклятый кузнец!» — и снова отправлялся в путь.
Шумнее и шумнее раздавались по улицам песни и крики. Толпы толкавшегося народа были увеличены
еще пришедшими из соседних деревень. Парубки шалили и бесились вволю. Часто между колядками слышалась какая-нибудь веселая песня, которую тут же успел сложить кто-нибудь из молодых козаков.
То вдруг один из толпы вместо колядки отпускал щедровку [Щедровки — песенки, распевавшиеся молодежью в канун Нового года.] и ревел во все горло...
Вакула между
тем, пробежавши несколько улиц, остановился перевесть духа. «Куда я, в самом деле, бегу? — подумал он, — как будто уже все пропало. Попробую
еще средство: пойду к запорожцу Пузатому Пацюку. Он, говорят, знает всех чертей и все сделает, что захочет. Пойду, ведь душе все же придется пропадать!»
«Нет, этот, — подумал Вакула про себя, —
еще ленивее Чуба:
тот, по крайней мере, ест ложкою, а этот и руки не хочет поднять!»
— К тебе пришел, Пацюк, дай Боже тебе всего, добра всякого в довольствии, хлеба в пропорции! — Кузнец иногда умел ввернуть модное слово; в
том он понаторел в бытность
еще в Полтаве, когда размалевывал сотнику дощатый забор. — Пропадать приходится мне, грешному! ничто не помогает на свете! Что будет,
то будет, приходится просить помощи у самого черта. Что ж, Пацюк? — произнес кузнец, видя неизменное его молчание, — как мне быть?
Если бы
еще не было народу,
то, может быть, он нашел бы средство вылезть; но вылезть из мешка при всех, показать себя на смех… это удерживало его, и он решился ждать, слегка только покряхтывая под невежливыми сапогами Чуба.
— Оно бы и я так думал, чтобы в шинок; но ведь проклятая жидовка не поверит, подумает
еще, что где-нибудь украли; к
тому же я только что из шинка. — Мы отнесем его в мою хату. Нам никто не помешает: жинки нет дома.
— А ты думал кто? — сказал Чуб, усмехаясь. — Что, славную я выкинул над вами штуку? А вы небось хотели меня съесть вместо свинины? Постойте же, я вас порадую: в мешке лежит
еще что-то, — если не кабан,
то, наверно, поросенок или иная живность. Подо мною беспрестанно что-то шевелилось.
— Я думаю, каждый, кто ни пройдет по улице в шубе,
то и заседатель,
то и заседатель! а
те, что катаются в таких чудных бричках со стеклами,
те когда не городничие,
то, верно, комиссары, а может,
еще и больше».
То-то я,
еще сидя в проклятом мешке, замечал, что бедняжка был крепко не в духе.
Бережно вынул он из пазухи башмаки и снова изумился дорогой работе и чудному происшествию минувшей ночи; умылся, оделся как можно лучше, надел
то самое платье, которое достал от запорожцев, вынул из сундука новую шапку из решетиловских смушек с синим верхом, который не надевал
еще ни разу с
того времени, как купил ее
еще в бытность в Полтаве; вынул также новый всех цветов пояс; положил все это вместе с нагайкою в платок и отправился прямо к Чубу.
Чуб выпучил глаза, когда вошел к нему кузнец, и не знал, чему дивиться:
тому ли, что кузнец воскрес,
тому ли, что кузнец смел к нему прийти, или
тому, что он нарядился таким щеголем и запорожцем. Но
еще больше изумился он, когда Вакула развязал платок и положил перед ним новехонькую шапку и пояс, какого не видано было на селе, а сам повалился ему в ноги и проговорил умоляющим голосом...
Чуб не без тайного удовольствия видел, как кузнец, который никому на селе в ус не дул, сгибал в руке пятаки и подковы, как гречневые блины,
тот самый кузнец лежал у ног его. Чтоб
еще больше не уронить себя, Чуб взял нагайку и ударил его три раза по спине.
Дивилися гости белому лицу пани Катерины, черным, как немецкий бархат, бровям, нарядной сукне и исподнице из голубого полутабенеку, сапогам с серебряными подковами; но
еще больше дивились
тому, что не приехал вместе с нею старый отец.
Тихо светит по всему миру:
то месяц показался из-за горы. Будто дамасскою дорого́ю и белою, как снег, кисеею покрыл он гористый берег Днепра, и тень ушла
еще далее в чащу сосен.
— Не так
еще страшно, что колдун, — говорил он, — как страшно
то, что он недобрый гость.
Все вышли. Из-за горы показалась соломенная кровля:
то дедовские хоромы пана Данила. За ними
еще гора, а там уже и поле, а там хоть сто верст пройди, не сыщешь ни одного козака.
— А вот это дело, дорогой тесть! На это я тебе скажу, что я давно уже вышел из
тех, которых бабы пеленают. Знаю, как сидеть на коне. Умею держать в руках и саблю острую.
Еще кое-что умею… Умею никому и ответа не давать в
том, что делаю.
— Думай себе что хочешь, — сказал Данило, — думаю и я себе. Слава богу, ни в одном
еще бесчестном деле не был; всегда стоял за веру православную и отчизну, — не так, как иные бродяги таскаются бог знает где, когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов [Униаты — принявшие унию,
то есть объединение православной церкви с католической под властью римского папы.] даже не похожи: не заглянут в Божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются.
— Слушай, жена моя! — сказал Данило, — не оставляй сына, когда меня не будет. Не будет тебе от Бога счастия, если ты кинешь его, ни в
том, ни в этом свете. Тяжело будет гнить моим костям в сырой земле; а
еще тяжелее будет душе моей.
Еще до Карпатских гор услышишь русскую молвь, и за горами
еще кой-где отзовется как будто родное слово; а там уже и вера не
та, и речь не
та.
И все мертвецы вскочили в пропасть, подхватили мертвеца и вонзили в него свои зубы.
Еще один, всех выше, всех страшнее, хотел подняться из земли; но не мог, не в силах был этого сделать, так велик вырос он в земле; а если бы поднялся,
то опрокинул бы и Карпат, и Седмиградскую и Турецкую землю; немного только подвинулся он, и пошло от
того трясение по всей земле. И много поопрокидывалось везде хат. И много задавило народу.
То в безвыходной пропасти, которой не видал
еще ни один человек, страшащийся проходить мимо, мертвецы грызут мертвеца.
Вот
еще вам примета: когда ходит он,
то всегда размахивает руками.
Когда был он
еще Ванюшею,
то обучался в гадячском поветовом училище, и надобно сказать, что был преблагонравный и престарательный мальчик.
Когда кому нужда была в ножике очинить перо,
то он немедленно обращался к Ивану Федоровичу, зная, что у него всегда водился ножик; и Иван Федорович, тогда
еще просто Ванюша, вынимал его из небольшого кожаного чехольчика, привязанного к петле своего серенького сюртука, и просил только не скоблить пера острием ножика, уверяя, что для этого есть тупая сторона.
Как бы
то ни было, только с этих пор робость, и без
того неразлучная с ним, увеличилась
еще более.
Было уже ему без малого пятнадцать лет, когда перешел он во второй класс, где вместо сокращенного катехизиса и четырех правил арифметики принялся он за пространный, за книгу о должностях человека и за дроби. Но, увидевши, что чем дальше в лес,
тем больше дров, и получивши известие, что батюшка приказал долго жить, пробыл
еще два года и, с согласия матушки, вступил потом в П*** пехотный полк.