— Молчи, баба! —
с сердцем сказал Данило. — С вами кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку! — Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. — Пугает меня колдуном! — продолжал пан Данило. — Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена — люлька да острая сабля!
Неточные совпадения
Жилки ее вздрогнули, и
сердце забилось так, как еще никогда, ни при какой радости, ни при каком горе: и чудно и любо ей показалось, и сама не могла растолковать, что делалось
с нею.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца
сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается
с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
Белая ручка протянулась, лицо ее как-то чудно засветилось и засияло…
С непостижимым трепетом и томительным биением
сердца схватил он записку и… проснулся.
«Не любит она меня, — думал про себя, повеся голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я стою перед нею как дурак и очей не свожу
с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы не сводил
с нее очей! Чудная девка! чего бы я не дал, чтобы узнать, что у нее на
сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на свете не любил и не будет никогда любить».
Черт между тем не на шутку разнежился у Солохи: целовал ее руку
с такими ужимками, как заседатель у поповны, брался за
сердце, охал и сказал напрямик, что если она не согласится удовлетворить его страсти и, как водится, наградить, то он готов на все: кинется в воду, а душу отправит прямо в пекло.
Воздушная Катерина задрожала. Но уже пан Данило был давно на земле и пробирался
с своим верным Стецьком в свои горы. «Страшно, страшно!» — говорил он про себя, почувствовав какую-то робость в козацком
сердце, и скоро прошел двор свой, на котором так же крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего на сторо́же и курившего люльку. Небо все было засеяно звездами.
Но считайте, как хотите, а теперь желаю, с моей стороны, всеми средствами загладить произведенное впечатление и доказать, что и я человек
с сердцем и совестью.
Послушайте, ужли слова мои все колки? // И клонятся к чьему-нибудь вреду? // Но если так: ум
с сердцем не в ладу. // Я в чудаках иному чуду // Раз посмеюсь, потом забуду. // Велите ж мне в огонь: пойду как на обед.
— Ну, прощайте! Черт с вами пока! —
с сердцем заключил Тарантьев, уходя и грозя Захару кулаком. — Смотри же, Илья Ильич, я найму тебе квартиру — слышишь ты? — прибавил он.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как
с вашим
сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Пришла, рассыпалась; клоками // Повисла на суках дубов; // Легла волнистыми коврами // Среди полей, вокруг холмов; // Брега
с недвижною рекою // Сравняла пухлой пеленою; // Блеснул мороз. И рады мы // Проказам матушки зимы. // Не радо ей лишь
сердце Тани. // Нейдет она зиму встречать, // Морозной пылью подышать // И первым снегом
с кровли бани // Умыть лицо, плеча и грудь: // Татьяне страшен зимний путь.
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. // Уж расходились хороводы; // Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий. В поле чистом, // Луны при свете серебристом // В свои мечты погружена, // Татьяна долго шла одна. // Шла, шла. И вдруг перед собою //
С холма господский видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и
сердце в ней // Забилось чаще и сильней.
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным
с Ольгой поведеньем // До глубины души своей // Она проникнута; не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная рука // Ей
сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня говорит, — // Но гибель от него любезна. // Я не ропщу: зачем роптать? // Не может он мне счастья дать».
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил // Опять их в ящик и, раздетый, // При свечке, Шиллера открыл; // Но мысль одна его объемлет; // В нем
сердце грустное не дремлет: //
С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат и льются. Их читает // Он вслух, в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный на пиру.