— Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое до сих пор бьется. «Я зарублю твое дитя, Катерина, — кричал он, — если
не выйдешь за меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручонки и кричало.
Неточные совпадения
Галю! ты спишь или
не хочешь ко мне
выйти?
— Так бы, да
не так
вышло: с того времени покою
не было теще. Чуть только ночь, мертвец и тащится. Сядет верхом на трубу, проклятый, и галушку держит в зубах. Днем все покойно, и слуху нет про него; а только станет примеркать — погляди на крышу, уже и оседлал, собачий сын, трубу.
Только заране прошу вас, господа,
не сбивайте с толку; а то такой кисель
выйдет, что совестно будет и в рот взять.
— Так ты, кум, еще
не был у дьяка в новой хате? — говорил козак Чуб,
выходя из дверей своей избы, сухощавому, высокому, в коротком тулупе, мужику с обросшею бородою, показывавшею, что уже более двух недель
не прикасался к ней обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою бороду за неимением бритвы. — Там теперь будет добрая попойка! — продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. — Как бы только нам
не опоздать.
— Надобно же было, — продолжал Чуб, утирая рукавом усы, — какому-то дьяволу, чтоб ему
не довелось, собаке, поутру рюмки водки выпить, вмешаться!.. Право, как будто на смех… Нарочно, сидевши в хате, глядел в окно: ночь — чудо! Светло, снег блещет при месяце. Все было видно, как днем.
Не успел
выйти за дверь — и вот, хоть глаз выколи!
Хоть весь околоток
выходи своими беленькими ножками,
не найдешь такого!
— Смейся, смейся! — говорил кузнец,
выходя вслед за ними. — Я сам смеюсь над собою! Думаю, и
не могу вздумать, куда девался ум мой. Она меня
не любит, — ну, бог с ней! будто только на всем свете одна Оксана. Слава богу, дивчат много хороших и без нее на селе. Да что Оксана? с нее никогда
не будет доброй хозяйки; она только мастерица рядиться. Нет, полно, пора перестать дурачиться.
Но в самое то время, когда кузнец готовился быть решительным, какой-то злой дух проносил пред ним смеющийся образ Оксаны, говорившей насмешливо: «Достань, кузнец, царицыны черевики,
выйду за тебя замуж!» Все в нем волновалось, и он думал только об одной Оксане. Толпы колядующих, парубки особо, девушки особо, спешили из одной улицы в другую. Но кузнец шел и ничего
не видал и
не участвовал в тех веселостях, которые когда-то любил более всех.
— А, Вакула, ты тут! здравствуй! — сказала красавица с той же самой усмешкой, которая чуть
не сводила Вакулу с ума. — Ну, много наколядовал? Э, какой маленький мешок! А черевики, которые носит царица, достал? достань черевики,
выйду замуж! — И, засмеявшись, убежала с толпою.
В то время, когда дивчата побежали за санками, худощавый кум
выходил из шинка расстроенный и
не в духе.
Все
вышли. Из-за горы показалась соломенная кровля: то дедовские хоромы пана Данила. За ними еще гора, а там уже и поле, а там хоть сто верст пройди,
не сыщешь ни одного козака.
— А вот это дело, дорогой тесть! На это я тебе скажу, что я давно уже
вышел из тех, которых бабы пеленают. Знаю, как сидеть на коне. Умею держать в руках и саблю острую. Еще кое-что умею… Умею никому и ответа
не давать в том, что делаю.
— Если бы мне удалось отсюда
выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться Богу.
Не только скоромного,
не возьму рыбы в рот!
не постелю одежды, когда стану спать! и все буду молиться, все молиться! И когда
не снимет с меня милосердие Божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену;
не возьму ни пищи, ни пития и умру; а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду.
Лодка причалила, и
вышел из нее колдун. Невесел он; ему горька тризна, которую свершили козаки над убитым своим паном.
Не мало поплатились ляхи: сорок четыре пана со всею сбруею и жупанами да тридцать три холопа изрублены в куски; а остальных вместе с конями угнали в плен продать татарам.
Да вот лучше: когда увидите на дворе большой шест с перепелом и
выйдет навстречу вам толстая баба в зеленой юбке (он,
не мешает сказать, ведет жизнь холостую), то это его двор.
Все
вышли в столовую. Григорий Григорьевич сел на обыкновенном своем месте, в конце стола, завесившись огромною салфеткою и походя в этом виде на тех героев, которых рисуют цирюльники на своих вывесках. Иван Федорович, краснея, сел на указанное ему место против двух барышень; а Иван Иванович
не преминул поместиться возле него, радуясь душевно, что будет кому сообщать свои познания.
Вышел и на поле — место точь-в-точь вчерашнее: вон и голубятня торчит; но гумна
не видно.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего
не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Неточные совпадения
В это время слышны шаги и откашливания в комнате Хлестакова. Все спешат наперерыв к дверям, толпятся и стараются
выйти, что происходит
не без того, чтобы
не притиснули кое-кого. Раздаются вполголоса восклицания:
Осип (
выходит и говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин
не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб все живее, а
не то, мол, барин сердится. Стой, еще письмо
не готово.
Я
не люблю церемонии. Напротив, я даже стараюсь всегда проскользнуть незаметно. Но никак нельзя скрыться, никак нельзя! Только
выйду куда-нибудь, уж и говорят: «Вон, говорят, Иван Александрович идет!» А один раз меня приняли даже за главнокомандующего: солдаты выскочили из гауптвахты и сделали ружьем. После уже офицер, который мне очень знаком, говорит мне: «Ну, братец, мы тебя совершенно приняли за главнокомандующего».
Как только имел я удовольствие
выйти от вас после того, как вы изволили смутиться полученным письмом, да-с, — так я тогда же забежал… уж, пожалуйста,
не перебивайте, Петр Иванович!
«Ты — бунтовщик!» — с хрипотою // Сказал старик; затрясся весь // И полумертвый пал! // «Теперь конец!» — подумали // Гвардейцы черноусые // И барыни красивые; // Ан
вышло —
не конец!