Неточные совпадения
Горы горшков, закутанных в сено, медленно двигались, кажется, скучая своим заключением и темнотою; местами только какая-нибудь расписанная ярко миска или макитра хвастливо выказывалась из высоко взгроможденного
на возу плетня и привлекала умиленные взгляды поклонников роскоши.
Стекла наваленных кучами оконниц
горели; зеленые фляжки и чарки
на столах у шинкарок превратились в огненные;
горы дынь, арбузов и тыкв казались вылитыми из золота и темной меди.
Тетка покойного деда рассказывала, — а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чертом, не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею, — что полненькие щеки козачки были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою,
горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи; что ротик,
на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись,
на то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы ее, черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда еще девушки наши не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками), падали курчавыми кудрями
на шитый золотом кунтуш.
«Ге-ге-ге! да как
горит! — заревел он, пересыпая
на руку червонцы.
Пооденутся в турецкие и татарские платья: все
горит на них, как жар…
Вдруг весь задрожал, как
на плахе; волосы поднялись
горою… и он засмеялся таким хохотом, что страх врезался в сердце Пидорки.
Тут он отворотился, насунул набекрень свою шапку и гордо отошел от окошка, тихо перебирая струны бандуры. Деревянная ручка у двери в это время завертелась: дверь распахнулась со скрыпом, и девушка
на поре семнадцатой весны, обвитая сумерками, робко оглядываясь и не выпуская деревянной ручки, переступила через порог. В полуясном мраке
горели приветно, будто звездочки, ясные очи; блистало красное коралловое монисто, и от орлиных очей парубка не могла укрыться даже краска, стыдливо вспыхнувшая
на щеках ее.
Глядит: страшная черная кошка крадется к ней; шерсть
на ней
горит, и железные когти стучат по полу.
Тут он приблизился к хате; окно было отперто; лучи месяца проходили чрез него и падали
на спящую перед ним Ганну; голова ее оперлась
на руку; щеки тихо
горели; губы шевелились, неясно произнося его имя.
Солнце убралось
на отдых; где-где
горели вместо него красноватые полосы; по полю пестрели нивы, что праздничные плахты чернобровых молодиц.
На другом берегу
горит огонь и, кажется, вот-вот готовится погаснуть, и снова отсвечивается в речке, вздрагивавшей, как польский шляхтич в козачьих лапах.
Ведьма сама почувствовала, что холодно, несмотря
на то что была тепло одета; и потому, поднявши руки кверху, отставила ногу и, приведши себя в такое положение, как человек, летящий
на коньках, не сдвинувшись ни одним суставом, спустилась по воздуху, будто по ледяной покатой
горе, и прямо в трубу.
Чудно блещет месяц! Трудно рассказать, как хорошо потолкаться в такую ночь между кучею хохочущих и поющих девушек и между парубками, готовыми
на все шутки и выдумки, какие может только внушить весело смеющаяся ночь. Под плотным кожухом тепло; от мороза еще живее
горят щеки; а
на шалости сам лукавый подталкивает сзади.
«Чего доброго! может быть, он с
горя вздумает влюбиться в другую и с досады станет называть ее первою красавицею
на селе?
Не богата
на них утварь, не
горит ни серебро, ни золото, но никакая нечистая сила не посмеет прикоснуться к тому, у кого они в доме.
Любо глянуть с середины Днепра
на высокие
горы,
на широкие луга,
на зеленые леса!
Горы те — не
горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят
на холмах, не леса: то волосы, поросшие
на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою и над волосами высокое небо. Те луга — не луга: то зеленый пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в верхней половине и в нижней половине прогуливается месяц.
Он, как старик, ворчит и ропщет; ему все не мило; все переменилось около него; тихо враждует он с прибережными
горами, лесами, лугами и несет
на них жалобу в Черное море.
Воздушная Катерина задрожала. Но уже пан Данило был давно
на земле и пробирался с своим верным Стецьком в свои
горы. «Страшно, страшно!» — говорил он про себя, почувствовав какую-то робость в козацком сердце, и скоро прошел двор свой,
на котором так же крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего
на сторо́же и курившего люльку. Небо все было засеяно звездами.
Вот кто-то показался по дороге — это козак! И тяжело вздохнул узник. Опять все пусто. Вот кто-то вдали спускается… Развевается зеленый кунтуш…
горит на голове золотой кораблик… Это она! Еще ближе приникнул он к окну. Вот уже подходит близко…
— Катерина! меня не казнь страшит, но муки
на том свете… Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать в рае около бога; а душа богоотступного отца твоего будет
гореть в огне вечном, и никогда не угаснет тот огонь: все сильнее и сильнее будет он разгораться: ни капли росы никто не уронит, ни ветер не пахнет…
Но еще не успели козаки сесть
на коней и зарядить мушкеты, а уже ляхи, будто упавший осенью с дерева
на землю лист, усеяли собою
гору.
— Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а
горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить
на месть сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое до сих пор бьется. «Я зарублю твое дитя, Катерина, — кричал он, — если не выйдешь за меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручонки и кричало.
Уже проехал много он
гор и взъехал
на Криван.
В час, когда вечерняя заря тухнет, еще не являются звезды, не
горит месяц, а уже страшно ходить в лесу: по деревьям царапаются и хватаются за сучья некрещеные дети, рыдают, хохочут, катятся клубом по дорогам и в широкой крапиве; из днепровских волн выбегают вереницами погубившие свои души девы; волосы льются с зеленой головы
на плечи, вода, звучно журча, бежит с длинных волос
на землю, и дева светится сквозь воду, как будто бы сквозь стеклянную рубашку; уста чудно усмехаются, щеки пылают, очи выманивают душу… она
сгорела бы от любви, она зацеловала бы…
Тут показалось новое диво: облака слетели с самой высокой
горы, и
на вершине ее показался во всей рыцарской сбруе человек
на коне, с закрытыми очами, и так виден, как бы стоял вблизи.
И когда придет час меры в злодействах тому человеку, подыми меня, Боже, из того провала
на коне
на самую высокую
гору, и пусть придет он ко мне, и брошу я его с той
горы в самый глубокий провал, и все мертвецы, его деды и прадеды, где бы ни жили при жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя
на его муки!
Единодушный взмах десятка и более блестящих кос; шум падающей стройными рядами травы; изредка заливающиеся песни жниц, то веселые, как встреча гостей, то заунывные, как разлука; спокойный, чистый вечер, и что за вечер! как волен и свеж воздух! как тогда оживлено все: степь краснеет, синеет и
горит цветами; перепелы, дрофы, чайки, кузнечики, тысячи насекомых, и от них свист, жужжание, треск, крик и вдруг стройный хор; и все не молчит ни
на минуту.
Вот, перетянувши сломленную, видно вихрем, порядочную ветку дерева, навалил он ее
на ту могилку, где
горела свечка, и пошел по дорожке. Молодой дубовый лес стал редеть; мелькнул плетень. «Ну, так! не говорил ли я, — подумал дед, — что это попова левада? Вот и плетень его! теперь и версты нет до баштана».
Со страхом оборотился он: боже ты мой, какая ночь! ни звезд, ни месяца; вокруг провалы; под ногами круча без дна; над головою свесилась
гора и вот-вот, кажись, так и хочет оборваться
на него! И чудится деду, что из-за нее мигает какая-то харя: у! у! нос — как мех в кузнице; ноздри — хоть по ведру воды влей в каждую! губы, ей-богу, как две колоды! красные очи выкатились наверх, и еще и язык высунула и дразнит!