Неточные совпадения
Мне легче два
раза в год съездить в Миргород, в котором вот уже пять лет
как не видал меня ни подсудок из земского суда, ни почтенный иерей, чем показаться в этот великий свет.
Фома Григорьевич
раз ему насчет этого славную сплел присказку: он рассказал ему,
как один школьник, учившийся у какого-то дьяка грамоте, приехал к отцу и стал таким латыньщиком, что позабыл даже наш язык православный.
Как не рассеяться! в первый
раз на ярмарке!
—
Раз, за
какую вину, ей-богу, уже и не знаю, только выгнали одного черта из пекла.
Как вот
раз, под вечерок, приходит какой-то человек: «Ну, жид, отдавай свитку мою!» Жид сначала было и не познал, а после,
как разглядел, так и прикинулся, будто в глаза не видал.
— Недаром, когда я сбирался на эту проклятую ярмарку, на душе было так тяжело,
как будто кто взвалил на тебя дохлую корову, и волы два
раза сами поворачивали домой.
Иной
раз страх, бывало, такой заберет от них, что все с вечера показывается бог знает
каким чудищем.
Но все бы Коржу и в ум не пришло что-нибудь недоброе, да
раз — ну, это уже и видно, что никто другой,
как лукавый дернул, — вздумалось Петрусю, не обсмотревшись хорошенько в сенях, влепить поцелуй,
как говорят, от всей души, в розовые губки козачки, и тот же самый лукавый, — чтоб ему, собачьему сыну, приснился крест святой! — настроил сдуру старого хрена отворить дверь хаты.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра,
как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два
раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
Вот один
раз Пидорка схватила, заливаясь слезами, на руки Ивася своего: «Ивасю мой милый, Ивасю мой любый! беги к Петрусю, мое золотое дитя,
как стрела из лука; расскажи ему все: любила б его карие очи, целовала бы его белое личико, да не велит судьба моя.
— Что тут за невидальщина? десять
раз на день, случается, видишь это зелье;
какое ж тут диво? Не вздумала ли дьявольская рожа посмеяться?
Раз старшины села собрались в шинок и,
как говорится, беседовали по чинам за столом, посередине которого поставлен был, грех сказать чтобы малый, жареный баран.
В другой
раз сам церковный староста, любивший по временам раздобаривать глаз на глаз с дедовскою чаркою, не успел еще
раза два достать дна,
как видит, что чарка кланяется ему в пояс.
Потянувшись
раза два и почесав спину, заметил он, что возов стояло уже не так много,
как с вечера.
Ты человек немаловажный: сам,
как говоришь, обедал
раз с губернатором за одним столом.
— Я помню, — продолжал все так же Чуб, — мне покойный шинкарь Зозуля
раз привез табаку из Нежина. Эх, табак был! добрый табак был! Так что же, кум,
как нам быть? ведь темно на дворе.
— Правда ли, что твоя мать ведьма? — произнесла Оксана и засмеялась; и кузнец почувствовал, что внутри его все засмеялось. Смех этот
как будто
разом отозвался в сердце и в тихо встрепенувших жилах, и со всем тем досада запала в его душу, что он не во власти расцеловать так приятно засмеявшееся лицо.
В самом деле, едва только поднялась метель и ветер стал резать прямо в глаза,
как Чуб уже изъявил раскаяние и, нахлобучивая глубже на голову капелюхи, [Капелюха — шапка с наушниками.] угощал побранками себя, черта и кума. Впрочем, эта досада была притворная. Чуб очень рад был поднявшейся метели. До дьяка еще оставалось в восемь
раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь метущий снег ничего не было видно.
Сначала он жил,
как настоящий запорожец: ничего не работал, спал три четверти дня, ел за шестерых косарей и выпивал за одним
разом почти по целому ведру; впрочем, было где и поместиться, потому что Пацюк, несмотря на небольшой рост, в ширину был довольно увесист.
Бережно вынул он из пазухи башмаки и снова изумился дорогой работе и чудному происшествию минувшей ночи; умылся, оделся
как можно лучше, надел то самое платье, которое достал от запорожцев, вынул из сундука новую шапку из решетиловских смушек с синим верхом, который не надевал еще ни
разу с того времени,
как купил ее еще в бытность в Полтаве; вынул также новый всех цветов пояс; положил все это вместе с нагайкою в платок и отправился прямо к Чубу.
Чуб не без тайного удовольствия видел,
как кузнец, который никому на селе в ус не дул, сгибал в руке пятаки и подковы,
как гречневые блины, тот самый кузнец лежал у ног его. Чтоб еще больше не уронить себя, Чуб взял нагайку и ударил его три
раза по спине.
Что ж, в самом деле, за причина: живет около месяца и хоть бы
раз развеселился,
как добрый козак!
— Я выпустила его, — сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. — Что я стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу! — и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. — Но я спасла душу, — сказала она тихо. — Я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я в первый
раз обманула его. О,
как страшно,
как трудно будет мне перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж! — вскрикнула она отчаянно и без чувств упала на землю.
Катерина сначала не слушала ничего, что говорил гость; напоследок стала,
как разумная, вслушиваться в его речи. Он повел про то,
как они жили вместе с Данилом, будто брат с братом;
как укрылись
раз под греблею от крымцев… Катерина все слушала и не спускала с него очей.
Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не сводил очей с святой книги. Уже много лет,
как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и дощатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и стал молиться… Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида. Изумился святой схимник в первый
раз и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он,
как осиновый лист; очи дико косились; страшный огонь пугливо сыпался из очей; дрожь наводило на душу уродливое его лицо.
Всего мне было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню
как теперь, когда
раз побежал было на четвереньках и стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь,
как молодой лошак!» Дед был еще тогда жив и на ноги — пусть ему легко икнется на том свете — довольно крепок.
Раз, — ну вот, право,
как будто теперь случилось, — солнце стало уже садиться; дед ходил по баштану и снимал с кавунов листья, которыми прикрывал их днем, чтоб не попеклись на солнце.