Неточные совпадения
Не говоря ни слова, встал он с места, расставил ноги свои посереди комнаты, нагнул голову немного вперед, засунул
руку в задний карман горохового кафтана своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и всё ни слова; да как полез
в другой карман и вынул синий
в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли еще не поговорку: «Не мечите бисер перед свиньями»…
— Что ж, Параска, — сказал Черевик, оборотившись и смеясь к своей дочери, — может, и
в самом деле, чтобы уже, как говорят, вместе и того… чтобы и паслись на одной траве! Что? по
рукам? А ну-ка, новобранный зять, давай магарычу!
Тут Черевик наш заметил и сам, что разговорился чересчур, и закрыл
в одно мгновение голову свою
руками, предполагая, без сомнения, что разгневанная сожительница не замедлит вцепиться
в его волосы своими супружескими когтями.
— Разумеется, любви вашей, несравненная Хавронья Никифоровна! — шепотом произнес попович, держа
в одной
руке вареник, а другою обнимая широкий стан ее.
«Эх, недобрые
руки подкинули свитку!» Схватил топор и изрубил ее
в куски; глядь — и лезет один кусок к другому, и опять целая свитка.
«Ай! ай! ай!» — отчаянно закричал один, повалившись на лавку
в ужасе и болтая на ней
руками и ногами.
Тут Черевик хотел было потянуть узду, чтобы провести свою кобылу и обличить во лжи бесстыдного поносителя, но
рука его с необыкновенною легкостью ударилась
в подбородок. Глянул —
в ней перерезанная узда и к узде привязанный — о, ужас! волосы его поднялись горою! — кусок красного рукава свитки!..Плюнув, крестясь и болтая
руками, побежал он от неожиданного подарка и, быстрее молодого парубка, пропал
в толпе.
— Лови! лови его! — кричало несколько хлопцев
в тесном конце улицы, и Черевик почувствовал, что схвачен вдруг дюжими
руками.
И глазам нашего Черевика представился кум,
в самом жалком положении, с заложенными назад
руками, ведомый несколькими хлопцами.
— Добре! от добре! — сказал Солопий, хлопнув
руками. — Да мне так теперь сделалось весело, как будто мою старуху москали увезли. Да что думать: годится или не годится так — сегодня свадьбу, да и концы
в воду!
И начала притопывать ногами, все, чем далее, смелее; наконец левая
рука ее опустилась и уперлась
в бок, и она пошла танцевать, побрякивая подковами, держа перед собою зеркало и напевая любимую свою песню...
Не успела Параска переступить за порог хаты, как почувствовала себя на
руках парубка
в белой свитке, который с кучею народа выжидал ее на улице.
Как теперь помню — покойная старуха, мать моя, была еще жива, — как
в долгий зимний вечер, когда на дворе трещал мороз и замуровывал наглухо узенькое стекло нашей хаты, сидела она перед гребнем, выводя
рукою длинную нитку, колыша ногою люльку и напевая песню, которая как будто теперь слышится мне.
Правда, что красные девушки немного призадумывались, принимая подарки: бог знает, может,
в самом деле перешли они через нечистые
руки.
Они говорили только, что если бы одеть его
в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать
в одну
руку малахай,
в другую люльку
в красивой оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и
в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься
в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою
рукою стусана
в затылок, так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
Петро хотел было спросить… глядь — и нет уже его. Подошел к трем пригоркам; где же цветы? Ничего не видать. Дикий бурьян чернел кругом и глушил все своею густотою. Но вот блеснула на небе зарница, и перед ним показалась целая гряда цветов, все чудных, все невиданных; тут же и простые листья папоротника. Поусомнился Петро и
в раздумье стал перед ними, подпершись обеими
руками в боки.
Зажмурив глаза, дернул он за стебелек, и цветок остался
в его
руках.
Уже хотел он было достать его
рукою, но сундук стал уходить
в землю, и все, чем далее, глубже, глубже; а позади его слышался хохот, более схожий с змеиным шипеньем.
Ведьма, вцепившись
руками в обезглавленный труп, как волк, пила из него кровь…
Бешенство овладевает им; как полоумный, грызет и кусает себе
руки и
в досаде рвет клоками волоса, покамест, утихнув, не упадет, будто
в забытьи, и после снова принимается припоминать, и снова бешенство, и снова мука…
Гей, хлопцы! сюда! сюда! — кричал он, махая
рукою к парубкам, которые снова собирались
в кучу.
— Не минем и писаря! А у меня, как нарочно, сложилась
в уме славная песня про голову. Пойдемте, я вас ее выучу, — продолжал Левко, ударив
рукою по струнам бандуры. — Да слушайте: попереодевайтесь, кто во что ни попало!
— Гуляй, козацкая голова! — говорил дюжий повеса, ударив ногою
в ногу и хлопнув
руками. — Что за роскошь! Что за воля! Как начнешь беситься — чудится, будто поминаешь давние годы. Любо, вольно на сердце; а душа как будто
в раю. Гей, хлопцы! Гей, гуляй!..
— Ну, сват, вспомнил время! Тогда от Кременчуга до самых Ромен не насчитывали и двух винниц. А теперь… Слышал ли ты, что повыдумали проклятые немцы? Скоро, говорят, будут курить не дровами, как все честные христиане, а каким-то чертовским паром. — Говоря эти слова, винокур
в размышлении глядел на стол и на расставленные на нем
руки свои. — Как это паром — ей-богу, не знаю!
— Эге! влезла свинья
в хату, да и лапы сует на стол, — сказал голова, гневно подымаясь с своего места; но
в это время увесистый камень, разбивши окно вдребезги, полетел ему под ноги. Голова остановился. — Если бы я знал, — говорил он, подымая камень, — какой это висельник швырнул, я бы выучил его, как кидаться! Экие проказы! — продолжал он, рассматривая его на
руке пылающим взглядом. — Чтобы он подавился этим камнем…
— И опять положил
руки на стол с каким-то сладким умилением
в глазах, приготовляясь слушать еще, потому что под окном гремел хохот и крики: «Снова! снова!» Однако ж проницательный глаз увидел бы тотчас, что не изумление удерживало долго голову на одном месте.
«Нет, ты не ускользнешь от меня!» — кричал голова, таща за
руку человека
в вывороченном шерстью вверх овчинном черном тулупе. Винокур, пользуясь временем, подбежал, чтобы посмотреть
в лицо этому нарушителю спокойствия, но с робостию попятился назад, увидевши длинную бороду и страшно размалеванную рожу. «Нет, ты не ускользнешь от меня!» — кричал голова, продолжая тащить своего пленника прямо
в сени, который, не оказывая никакого сопротивления, спокойно следовал за ним, как будто
в свою хату.
Десятский забренчал небольшим висячим замком
в сенях и отворил комору.
В это самое время пленник, пользуясь темнотою сеней, вдруг вырвался с необыкновенною силою из
рук его.
Месяц, остановившийся над его головою, показывал полночь; везде тишина; от пруда веял холод; над ним печально стоял ветхий дом с закрытыми ставнями; мох и дикий бурьян показывали, что давно из него удалились люди. Тут он разогнул свою
руку, которая судорожно была сжата во все время сна, и вскрикнул от изумления, почувствовавши
в ней записку. «Эх, если бы я знал грамоте!» — подумал он, оборачивая ее перед собою на все стороны.
В это мгновение послышался позади его шум.
А как еще впутается какой-нибудь родич, дед или прадед, — ну, тогда и
рукой махни: чтоб мне поперхнулось за акафистом великомученице Варваре, если не чудится, что вот-вот сам все это делаешь, как будто залез
в прадедовскую душу или прадедовская душа шалит
в тебе…
Да ведь как пустится: ноги отплясывают, словно веретено
в бабьих
руках; что вихорь, дернет
рукою по всем струнам бандуры и тут же, подпершися
в боки, несется вприсядку; зальется песней — душа гуляет!..
— Эх, хлопцы! гулял бы, да
в ночь эту срок молодцу! Эй, братцы! — сказал он, хлопнув по
рукам их, — эй, не выдайте! не поспите одной ночи, век не забуду вашей дружбы!
Глядь —
в самом деле простая масть. Что за дьявольщина! Пришлось
в другой раз быть дурнем, и чертаньё пошло снова драть горло: «Дурень, дурень!» — так, что стол дрожал и карты прыгали по столу. Дед разгорячился; сдал
в последний раз. Опять идет ладно. Ведьма опять пятерик; дед покрыл и набрал из колоды полную
руку козырей.
К счастью еще, что у ведьмы была плохая масть; у деда, как нарочно, на ту пору пары. Стал набирать карты из колоды, только мочи нет: дрянь такая лезет, что дед и
руки опустил.
В колоде ни одной карты. Пошел уже так, не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это что? Э-э, верно, что-нибудь да не так!» Вот дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь — у него на
руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
Перекрестился дед, когда слез долой. Экая чертовщина! что за пропасть, какие с человеком чудеса делаются! Глядь на
руки — все
в крови; посмотрел
в стоявшую торчмя бочку с водою — и лицо также. Обмывшись хорошенько, чтобы не испугать детей, входит он потихоньку
в хату; смотрит: дети пятятся к нему задом и
в испуге указывают ему пальцами, говоря: «Дывысь, дывысь, маты, мов дурна, скаче!» [Смотри, смотри, мать, как сумасшедшая, скачет! (Прим. Н.
В. Гоголя.)]
Старуха моя начала было говорить, что нужно наперед хорошенько вымыть яблоки, потом намочить
в квасу, а потом уже… «Ничего из этого не будет! — подхватил полтавец, заложивши
руку в гороховый кафтан свой и прошедши важным шагом по комнате, — ничего не будет!
Подбежавши, вдруг схватил он обеими
руками месяц, кривляясь и дуя, перекидывал его из одной
руки в другую, как мужик, доставший голыми
руками огонь для своей люльки; наконец поспешно спрятал
в карман и, как будто ни
в чем не бывал, побежал далее.
В то время, когда живописец трудился над этою картиною и писал ее на большой деревянной доске, черт всеми силами старался мешать ему: толкал невидимо под
руку, подымал из горнила
в кузнице золу и обсыпал ею картину; но, несмотря на все, работа была кончена, доска внесена
в церковь и вделана
в стену притвора, и с той поры черт поклялся мстить кузнецу.
Мороз увеличился, и вверху так сделалось холодно, что черт перепрыгивал с одного копытца на другое и дул себе
в кулак, желая сколько-нибудь отогреть мерзнувшие
руки. Не мудрено, однако ж, и смерзнуть тому, кто толкался от утра до утра
в аду, где, как известно, не так холодно, как у нас зимою, и где, надевши колпак и ставши перед очагом, будто
в самом деле кухмистр, поджаривал он грешников с таким удовольствием, с каким обыкновенно баба жарит на рождество колбасу.
Ведьма сама почувствовала, что холодно, несмотря на то что была тепло одета; и потому, поднявши
руки кверху, отставила ногу и, приведши себя
в такое положение, как человек, летящий на коньках, не сдвинувшись ни одним суставом, спустилась по воздуху, будто по ледяной покатой горе, и прямо
в трубу.
Все это Солоха находила не лишним присоединить к своему хозяйству, заранее размышляя о том, какой оно примет порядок, когда перейдет
в ее
руки, и удвоивала благосклонность к старому Чубу.
Вылезши из печки и оправившись, Солоха, как добрая хозяйка, начала убирать и ставить все к своему месту, но мешков не тронула: «Это Вакула принес, пусть же сам и вынесет!» Черт между тем, когда еще влетал
в трубу, как-то нечаянно оборотившись, увидел Чуба об
руку с кумом, уже далеко от избы.
Хлопая намерзнувшими на холоде
руками, принялся он стучать
в дверь и кричать повелительно своей дочери отпереть ее.
Черт между тем не на шутку разнежился у Солохи: целовал ее
руку с такими ужимками, как заседатель у поповны, брался за сердце, охал и сказал напрямик, что если она не согласится удовлетворить его страсти и, как водится, наградить, то он готов на все: кинется
в воду, а душу отправит прямо
в пекло.
Голова, стряхнув с своих капелюх снег и выпивши из
рук Солохи чарку водки, рассказал, что он не пошел к дьяку, потому что поднялась метель; а увидевши свет
в ее хате, завернул к ней,
в намерении провесть вечер с нею.
Дьяк вошел, покряхтывая и потирая
руки, и рассказал, что у него не был никто и что он сердечно рад этому случаю погулятьнемного у нее и не испугался метели. Тут он подошел к ней ближе, кашлянул, усмехнулся, дотронулся своими длинными пальцами ее обнаженной полной
руки и произнес с таким видом,
в котором выказывалось и лукавство, и самодовольствие...
Прежде, бывало, я мог согнуть и разогнуть
в одной
руке медный пятак и лошадиную подкову; а теперь мешков с углем не подыму.
При этом черт, который долго лежал без всякого движения, запрыгал
в мешке от радости; но кузнец, подумав, что он как-нибудь зацепил мешок
рукою и произвел сам это движение, ударил по мешку дюжим кулаком и, встряхнув его на плечах, отправился к Пузатому Пацюку.
Однако ж черт, сидевший
в мешке и заранее уже радовавшийся, не мог вытерпеть, чтобы ушла из
рук его такая славная добыча. Как только кузнец опустил мешок, он выскочил из него и сел верхом ему на шею.