В следующей комнате огромная коллекция редчайших икон, начиная с икон строгановского письма, кончая иконами, уцелевшими чуть не со времен гонения на христиан.
Все это рваное, линючее, ползет чуть не при первом прикосновении. Калоши или сапоги окажутся подклеенными и замазанными, черное пальто окажется серо-буромалиновым, на фуражке после первого дождя выступит красный околыш, у сюртука одна пола окажется синей, другая — желтой, а полспины — зеленой. Белье расползается при первой стирке. Это все «произведения» первой категории шиповских ремесленников, «выдержавших экзамен» в ремесленной управе.
Такова была до своего сноса в 1934 году Китайгородская стена, еще так недавно находившаяся в самом неприглядном виде. Во многих местах стена была совершенно разрушена, в других чуть не на два метра вросла в землю, башни изуродованы поселившимися в них людьми, которые на стенах развели полное хозяйство: дачи не надо!
И что ни кличка — то сразу весь человек в ней. Иван действительно жесткий, Федор — всегда чуть не плачет, у Рюмочки — нос красный, Маша — длинная и тонкая, а Саша — маленький, прямо-таки пузырь.
Придя в трактир, Федор садился за буфетом вместе со своим другом Кузьмой Егорычем и его братом Михаилом — содержателями трактира. Алексей шел в бильярдную, где вел разговоры насчет бегов, а иногда и сам играл на бильярде по рублю партия, но всегда так сводил игру, что ухитрялся даже с шулеров выпрашивать чуть не в полпартии авансы, и редко проигрывал, хотя играл не кием, а мазиком.
Из-за этого «жулика» знаменитый московский доктор Захарьин, бравший за визит к объевшимся на Масленице блинами купцам по триста и по пятисот рублей, чуть не побил его палкой.
Садимся за средний стол, десяток лет занимаемый редактором «Московского листка» Пастуховым. В белоснежной рубахе, с бородой и головой чуть не белее рубахи, замер пред нами в выжидательной позе Кузьма, успевший что-то шепнуть двум подручным мальчуганам-половым.
Сколько часов работали половые, носясь по залам, с кухни и на кухню, иногда находящуюся внизу, а зал — в третьем этаже, и учесть нельзя. В некоторых трактирах работали чуть не по шестнадцати часов в сутки. Особенно трудна была служба в «простонародных» трактирах, где подавался чай — пять копеек пара, то есть чай и два куска сахару на одного, да и то заказчики экономили.
Во втором зале этого трактира, в переднем углу, под большим образом с неугасимой лампадой, за отдельным столиком целыми днями сидел старик, нечесаный, небритый, редко умывающийся, чуть не оборванный… К его столику подходят очень приличные, даже богатые, известные Москве люди. Некоторым он предлагает сесть. Некоторые от него уходят радостные, некоторые — очень огорченные.
Закрыта кухня, закрыт буфет, и служит самолично только единственный хозяин ресторана, Василий Яковлевич, чуть не молившийся на каждого из посетителей малого зала… Подавались только водка, пиво и холодные кушанья. Пивали иногда до утра.
Старая Сухаревка занимала огромное пространство в пять тысяч квадратных метров. А кругом, кроме Шереметевской больницы, во всех домах были трактиры, пивные, магазины, всякие оптовые торговли и лавки — сапожные и с готовым платьем, куда покупателя затаскивали чуть ли не силой. В ближайших переулках — склады мебели, которую по воскресеньям выносили на площадь.
«Между прочим, после долгих требований ключа был отперт сарай, принадлежащий мяснику Ивану Кузьмину Леонову. Из сарая этого по двору сочилась кровавая жидкость от сложенных в нем нескольких сот гнилых шкур. Следующий сарай для уборки битого скота, принадлежащий братьям Андреевым, оказался чуть ли не хуже первого. Солонина вся в червях и т. п. Когда отворили дверь — стаи крыс выскакивали из ящиков с мясной тухлятиной, грузно шлепались и исчезали в подполье!.. И так везде… везде».
При магазине была колбасная; чтобы иметь товар подешевле, хозяин заблаговременно большими партиями закупал кишки, и они гнили в бочках, распространяя ужасную вонь. По двору носилась злющая собака, овчарка Енотка, которая не выносила полицейских. Чуть увидит полицейского — бросается. И всякую собаку, забежавшую на двор, рвала в клочья.
«Играющие» тогда уже стало обычным словом, чуть ли не характеризующим сословие, цех, дающий, так сказать, право жительства в Москве. То и дело полиции при арестах приходилось довольствоваться ответами на вопрос о роде занятий одним словом: «играющий».
Тут поднимались хлопоты о разрешении, даже печатались статьи в защиту клубной игры, подавались слезницы генерал-губернатору, где доказывалось, что игра не вред, а чуть ли не благодеяние, и опять играли до нового протокола.
И пошел одиноко поэт по бульвару… А вернувшись в свою пустую комнату, пишет 27 августа 1833 года жене: «Скажи Вяземскому, что умер тезка его, князь Петр Долгоруков, получив какое-то наследство и не успев промотать его в Английском клубе, о чем здешнее общество весьма жалеет. В клубе не был, чуть ли я не исключен, ибо позабыл возобновить свой билет, надобно будет заплатить штраф триста рублей, а я бы весь Английский клуб готов продать за двести рублей».
Назывался он не в насмешку над заседавшими там старичками, а потому, что там велась слишком мелкая игра, и играющие, как умные детки, молчали наравне с мундирными портретами по стенам. А чуть кто-нибудь возвышал голос в карточном споре, поднимались удивленные головы, раздавалось повелительное «тс», и все смолкало.
А вот с этого Антиноя. Это наш непревзойденный учитель гимнастики, знаменитый танцор и конькобежец, старший брат другого прекрасного гимнаста и ныне здравствующего известного хирурга Петра Ивановича Постникова, тогда еще чуть ли не гимназиста или студента первых курсов. Он остановился под холодным душем, изгибался, повертывался мраморным телом ожившего греческого полубога, играя изящными мускулами, живая рельефная сеть которых переливалась на широкой спине под тонкой талией.
Выдержки из русской классики со словосочетанием «чуть не»
Как он, она была одета // Всегда по моде и к лицу; // Но, не спросясь ее совета, // Девицу повезли к венцу. // И, чтоб ее рассеять горе, // Разумный муж уехал вскоре // В свою деревню, где она, // Бог знает кем окружена, // Рвалась и плакала сначала, // С супругом чуть не развелась; // Потом хозяйством занялась, // Привыкла и довольна стала. // Привычка свыше нам дана: // Замена счастию она.
— Не совсем здоров! — подхватил Разумихин. — Эвона сморозил! До вчерашнего дня чуть не без памяти бредил… Ну, веришь, Порфирий, сам едва на ногах, а чуть только мы, я да Зосимов, вчера отвернулись — оделся и удрал потихоньку и куролесил где-то чуть не до полночи, и это в совершеннейшем, я тебе скажу, бреду, можешь ты это представить! Замечательнейший случай!
— Что ж ты не отвечала на письмо своей приятельницы, Сонечки? — спросил он. — А я все ждал, чуть не опоздал на почту. Это уже третье письмо ее без ответа.
В красавиц он уж не влюблялся, // А волочился как-нибудь; // Откажут — мигом утешался; // Изменят — рад был отдохнуть. // Он их искал без упоенья, // А оставлял без сожаленья, // Чуть помня их любовь и злость. // Так точно равнодушный гость // На вист вечерний приезжает, // Садится; кончилась игра: // Он уезжает со двора, // Спокойно дома засыпает // И сам не знает поутру, // Куда поедет ввечеру.
Он так привык теряться в этом, // Что чуть с ума не своротил // Или не сделался поэтом. // Признаться: то-то б одолжил! // А точно: силой магнетизма // Стихов российских механизма // Едва в то время не постиг // Мой бестолковый ученик. // Как походил он на поэта, // Когда в углу сидел один, // И перед ним пылал камин, // И он мурлыкал: Benedetta // Иль Idol mio и ронял // В огонь то туфлю, то журнал.
И скоро звонкий голос Оли // В семействе Лариных умолк. // Улан, своей невольник доли, // Был должен ехать с нею в полк. // Слезами горько обливаясь, // Старушка, с дочерью прощаясь, // Казалось, чуть жива была, // Но Таня плакать не могла; // Лишь смертной бледностью покрылось // Ее печальное лицо. // Когда все вышли на крыльцо, // И всё, прощаясь, суетилось // Вокруг кареты молодых, // Татьяна проводила их.
Друзья мои, вам жаль поэта: // Во цвете радостных надежд, // Их не свершив еще для света, // Чуть из младенческих одежд, // Увял! Где жаркое волненье, // Где благородное стремленье // И чувств и мыслей молодых, // Высоких, нежных, удалых? // Где бурные любви желанья, // И жажда знаний и труда, // И страх порока и стыда, // И вы, заветные мечтанья, // Вы, призрак жизни неземной, // Вы, сны поэзии святой!
Чуть отрок, Ольгою плененный, // Сердечных мук еще не знав, // Он был свидетель умиленный // Ее младенческих забав; // В тени хранительной дубравы // Он разделял ее забавы, // И детям прочили венцы // Друзья-соседи, их отцы. // В глуши, под сению смиренной, // Невинной прелести полна, // В глазах родителей, она // Цвела как ландыш потаенный, // Не знаемый в траве глухой // Ни мотыльками, ни пчелой.