Неточные совпадения
— Эту лошадь — завтра в деревню. Вчера на Конной у Илюшина взял за сорок рублей киргизку… Добрая. Четыре
года. Износу ей не будет… На
той неделе обоз с рыбой из-за Волги пришел. Ну, барышники у них лошадей укупили, а с нас вдвое берут. Зато в долг. Каждый понедельник трешку плати. Легко разве? Так все извозчики обзаводятся. Сибиряки привезут товар в Москву и половину лошадей распродадут…
— Вот потому двадцать
годов и стою там на посту, а
то и дня не простоишь, пришьют! Конечно, всех знаю.
Они ютились больше в «вагончике». Это был крошечный одноэтажный флигелек в глубине владения Румянцева. В первой половине восьмидесятых
годов там появилась и жила подолгу красавица, которую звали «княжна». Она исчезала на некоторое время из Хитровки, попадая за свою красоту
то на содержание,
то в «шикарный» публичный дом, но всякий раз возвращалась в «вагончик» и пропивала все свои сбережения. В «Каторге» она распевала французские шансонетки, танцевала модный тогда танец качучу.
Три
года водил за ручку Коську старик по зимам на церковные паперти, а
летом уходил с ним в Сокольники и дальше, в Лосиный остров по грибы и
тем зарабатывал пропитание.
И кто вынесет побои колодкой по голове от пьяного сапожника и
тому подобные способы воспитания, веками внедрявшиеся в обиход тогдашних мастерских, куда приводили из деревень и отдавали мальчуганов по контракту в ученье на
года, чтобы с хлеба долой!
Сухаревка — дочь войны. Смоленский рынок — сын чумы. Он старше Сухаревки на 35
лет. Он родился в 1777
году. После московской чумы последовал приказ властей продавать подержанные вещи исключительно на Смоленском рынке и
то только по воскресеньям во избежание разнесения заразы.
После войны 1812
года, как только стали возвращаться в Москву москвичи и начали разыскивать свое разграбленное имущество, генерал-губернатор Растопчин издал приказ, в котором объявил, что «все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью
того, кто в данный момент ими владеет, и что всякий владелец может их продавать, но только один раз в неделю, в воскресенье, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни».
В преклонных
годах умер Смолин бездетным. Пережила его только черепаха. При описи имущества, которое в
то время, конечно, не все в опись попало, найдено было в его спальне два ведра золотых и серебряных часов, цепочек и портсигаров.
Сотни
лет ходило поверье, что чем больше небылиц разойдется,
тем звонче колокол отольется.
С восьмидесятых
годов, когда в Москве начали выходить газеты и запестрели объявлениями колокольных заводов, Сухаревка перестала пускать небылицы, которые в
те времена служили рекламой. А колоколозаводчик неукоснительно появлялся на Сухаревке и скупал «серебряный звон». За ним очень ухаживали старьевщики, так как он был не из типов, искавших «на грош пятаков».
Перечислить все, что было в этих залах, невозможно. А на дворе, кроме
того, большой сарай был завален весь разными редкостями более громоздкими. Тут же вся его библиотека. В отделении первопечатных книг была книга «Учение Фомы Аквинского», напечатанная в 1467
году в Майнце, в типографии Шефера, компаньона изобретателя книгопечатания Гутенберга.
И там и тут торговали специально грубой привозной обувью — сапогами и башмаками, главным образом кимрского производства. В семидесятых
годах еще практиковались бумажные подметки, несмотря на
то, что кожа сравнительно была недорога, но уж таковы были девизы и у купца и у мастера: «на грош пятаков» и «не обманешь — не продашь».
Был в шестидесятых
годах в Москве полицмейстер Лужин, страстный охотник, державший под Москвой свою псарню. Его доезжачему всучили на Старой площади сапоги с бумажными подошвами, и
тот пожаловался на это своему барину, рассказав, как и откуда получается купцами товар. Лужин послал его узнать подробности этой торговли. Вскоре охотник пришел и доложил, что сегодня рано на Старую площадь к самому крупному оптовику-торговцу привезли несколько возов обуви из Кимр.
Отдел благоустройства МКХ в 1926
году привел Китайгородскую стену — этот памятник старой Москвы — в
тот вид, в каком она была пятьсот
лет назад, служа защитой от набегов врага, а не
тем, что застали позднейшие поколения.
В другие дни недели купцы обедали у себя дома, в Замоскворечье и на Таганке, где их ожидала супруга за самоваром и подавался обед,
то постный,
то скоромный, но всегда жирный — произведение старой кухарки, не любившей вносить новшества в меню, раз установленное ею много
лет назад.
«Развлечение», модный иллюстрированный журнал
того времени, целый
год печатал на заглавном рисунке своего журнала центральную фигуру пьяного купца, и вся Москва знала, что это Миша Хлудов, сын миллионера — фабриканта Алексея Хлудова, которому отведена печатная страничка в словаре Брокгауза, как собирателю знаменитой хлудовской библиотеки древних рукописей и книг, которую описывали известные ученые.
Выли и «вечные ляпинцы». Были три художника — Л., Б. и X., которые по десять — пятнадцать
лет жили в «Ляпинке» и оставались в ней долгое время уже по выходе из училища. Обжились тут, обленились. Существовали разными способами: писали картинки для Сухаревки, малярничали, когда трезвые… Ляпины это знали, но не гнали: пускай живут, а
то пропадут на Хитровке.
Грибков по окончании училища много
лет держал живописную мастерскую, расписывал церкви и все-таки неуклонно продолжал участвовать на выставках и не прерывал дружбы с талантливыми художниками
того времени.
Еще в семи — и восьмидесятых
годах он был таким же, как и прежде, а
то, пожалуй, и хуже, потому что за двадцать
лет грязь еще больше пропитала пол и стены, а газовые рожки за это время насквозь прокоптили потолки, значительно осевшие и потрескавшиеся, особенно в подземном ходе из общего огромного зала от входа с Цветного бульвара до выхода на Грачевку.
Уже в конце восьмидесятых
годов он появился в Москве и сделался постоянным сотрудником «Русских ведомостей» как переводчик, кроме
того, писал в «Русской мысли». В Москве ему жить было рискованно, и он ютился по маленьким ближайшим городкам, но часто наезжал в Москву, останавливаясь у друзей. В редакции, кроме самых близких людей, мало кто знал его прошлое, но с друзьями он делился своими воспоминаниями.
Так было до начала девяностых
годов. Тогда еще столбовое барство чуралось выскочек из чиновного и купеческого мира.
Те пировали в отдельных кабинетах.
Роскошен белый колонный зал «Эрмитажа». Здесь привились юбилеи. В 1899
году, в Пушкинские дни, там был Пушкинский обед, где присутствовали все знаменитые писатели
того времени.
В прежние
годы Охотный ряд был застроен с одной стороны старинными домами, а с другой — длинным одноэтажным зданием под одной крышей, несмотря на
то, что оно принадлежало десяткам владельцев. Из всех этих зданий только два дома были жилыми: дом, где гостиница «Континенталь», да стоящий рядом с ним трактир Егорова, знаменитый своими блинами. Остальное все лавки, вплоть до Тверской.
То же самое произошло и с домом Троекурова. Род Троекуровых вымер в первой половине XVIII века, и дом перешел к дворянам Соковниным, потом к Салтыковым, затем к Юрьевым, и, наконец, в 1817
году был куплен «Московским мещанским обществом», которое поступило с ним чисто по-мещански: сдало его под гостиницу «Лондон», которая вскоре превратилась в грязнейший извозчичий трактир, до самой революции служивший притоном шулеров, налетчиков, барышников и всякого уголовного люда.
Рядом с домом Мосолова, на земле, принадлежавшей Консистории, [Консистория — зал собрания (лат.). В дореволюционной России коллегиальный совет, подчиненный архиерею.] был простонародный трактир «Углич». Трактир извозчичий, хотя у него не было двора, где обыкновенно кормятся лошади, пока их владельцы пьют чай. Но в
то время в Москве была «простота», которую вывел в половине девяностых
годов обер-полицмейстер Власовский.
Вот, например, мы сидим в
той самой комнате, где сто
лет назад сидел Степан Иванович Шешковский, начальник тайной экспедиции, и производил здесь пытки арестованных.
Выстроил его в 1782
году, по проекту знаменитого архитектора Казакова, граф Чернышев, московский генерал-губернатор, и с
той поры дом этот вплоть до революции был бессменно генерал-губернаторским домом.
В
те давние времена пожарные, николаевские солдаты, еще служили по двадцать пять
лет обязательной службы и были почти все холостые, имели «твердых» возлюбленных — кухарок.
Я помню одно необычайно сухое
лето в половине восьмидесятых
годов, когда в один день было четырнадцать пожаров, из которых два — сбор всех частей. Горели Зарядье и Рогожская почти в одно и
то же время… А кругом мелкие пожары…
Страшен был в
те времена, до 1870
года, вид Владимирки!
А Владимирка начинается за Рогожской, и поколениями видели рогожские обитатели по нескольку раз в
год эти ужасные шеренги, мимо их домов проходившие. Видели детьми впервые, а потом седыми стариками и старухами все
ту же картину, слышали...
Уже много
лет спустя его сын, продолжавший отцовское дело, воздвиг на месте двухэтажного дома
тот большой, что стоит теперь, и отделал его на заграничный манер, устроив в нем знаменитую некогда «филипповскую кофейную» с зеркальными окнами, мраморными столиками и лакеями в смокингах…
Года через два, а именно 25 сентября 1905
года, это зеркальное стекло разлетелось вдребезги.
То, что случилось здесь в этот день, поразило Москву.
«Депо» принадлежало Молодцовым, из семьи которых вышел известный тенор шестидесятых и семидесятых
годов П. А. Молодцов, лучший Торопка
того времени.
В 1879
году мальчиком в Пензе при театральном парикмахере Шишкове был ученик, маленький Митя. Это был любимец пензенского антрепренера В. П. Далматова, который единственно ему позволял прикасаться к своим волосам и учил его гриму. Раз В. П. Далматов в свой бенефис поставил «Записки сумасшедшего» и приказал Мите приготовить лысый парик.
Тот принес на спектакль мокрый бычий пузырь и начал напяливать на выхоленную прическу Далматова… На крик актера в уборную сбежались артисты.
Из
года в
год актерство помещалось в излюбленных своих гостиницах и меблирашках, где им очищали места содержатели, предупрежденные письмами, хотя в
те времена и это было лишнее: свободных номеров везде было достаточно, а особенно в таких больших гостиницах, как «Челыши».
На
том самом месте, где стоит теперь клетка, сто
лет тому назад стоял сконфуженный автор «Истории Пугачевского бунта» — великий Пушкин.
В письме к П. В. Нащокину А. С. Пушкин 20 января 1835
года пишет: «Пугачев сделался добрым, исправным плательщиком оброка… Емелька Пугачев оброчный мой мужик… Денег он мне принес довольно, но как около двух
лет жил я в долг,
то ничего и не остается у меня за пазухой и все идет на расплату».
И является вопрос: за что могли не избрать в члены клуба кандидата,
то есть лицо, уже бывавшее в клубе около
года до баллотировки? Вернее всего, что за не подходящие к
тому времени взгляды, которые высказывались Чатским в «говорильне».
При М. М. Хераскове была только одна часть, средняя, дворца, где колонны и боковые крылья, а может быть, фронтон с колоннами и ворота со львами были сооружены после 1812
года Разумовским, которому Херасковы продали имение после смерти поэта в 1807
году. Во время пожара 1812
года он уцелел, вероятно, только благодаря густому парку. Если сейчас войти на чердак пристроек,
то на стенах главного корпуса видны уцелевшие лепные украшения бывших наружных боковых стен.
Л. Н. Толстой, посещавший клуб в период шестидесятых
годов, назвал его в «Анне Карениной» — «храм праздности». Он тоже вспоминает «говорильню», но уже не
ту, что была в пушкинские времена.
Льва Голицына тоже недолюбливали в Английском клубе за его резкие и нецензурные по
тому времени (начало восьмидесятых
годов) речи. Но Лев Голицын никого не боялся. Он ходил всегда, зиму и
лето, в мужицком бобриковом широченном армяке, и его огромная фигура обращала внимание на улицах.
Вступив на престол, Александр III стал заводить строгие порядки. Они коснулись и университета. Новый устав 1884
года уничтожил профессорскую автономию и удвоил плату за слушание лекций, чтобы лишить бедноту высшего образования, и, кроме
того, прибавился новый расход — студентам предписано было носить новую форму: мундиры, сюртуки и пальто с гербовыми пуговицами и фуражками с синими околышами.
Нарышкинский сквер, этот лучший из бульваров Москвы, образовался в половине прошлого столетия. Теперь он заключен между двумя проездами Страстного бульвара, внутренним и внешним. Раньше проезд был только один, внутренний, а там, где сквер, был большой сад во владении князя Гагарина, и внутри этого сада был
тот дворец, где с 1838
года помещается бывшая Екатерининская больница.
Продолжением этого сада до Путинковского проезда была в
те времена грязная Сенная площадь, на которую выходил ряд домов от Екатерининской больницы до Малой Дмитровки, а на другом ее конце, рядом со Страстным монастырем, был большой дом С. П. Нарышкиной. В шестидесятых
годах Нарышкина купила Сенную площадь, рассадила на ней сад и подарила его городу, который и назвал это место Нарышкинским сквером.
При Купеческом клубе был тенистый сад, где члены клуба
летом обедали, ужинали и на широкой террасе встречали солнечный восход, играя в карты или чокаясь шампанским. Сад выходил в Козицкий переулок, который прежде назывался Успенским, но с
тех пор, как статс-секретарь Екатерины II Козицкий выстроил на Тверской дворец для своей красавицы жены, сибирячки-золотопромышленницы Е. И. Козицкой, переулок стал носить ее имя и до сих пор так называется.
Идет
год, второй, но плотные леса все еще окружают стройку. Москвичи-старожилы, помнившие, что здесь когда-то жили черти и водились привидения, осторожно переходили на другую сторону,
тем более что о таинственной стройке шла легенда за легендой.
На другой день и далее, многие
годы, до самой революции, магазин был полон покупателей, а тротуары — безденежных, а
то и совсем голодных любопытных, заглядывавших в окна.
В восьмидесятых
годах прошлого века всемогущий «хозяин столицы» — военный генерал-губернатор В. А. Долгоруков ездил в Сандуновские бани, где в шикарном номере семейного отделения ему подавались серебряные тазы и шайки. А ведь в его дворце имелись мраморные ванны, которые в
то время были еще редкостью в Москве. Да и не сразу привыкли к ним москвичи, любившие по наследственности и веничком попариться, и отдохнуть в раздевальной, и в своей компании «язык почесать».
Даже в моей первой книге о «Москве и москвичах» я ни разу и нигде словом не обмолвился и никогда бы не вспомнил ни их, ни
ту обстановку, в которой жили банщики, если бы один добрый человек меня носом не ткнул, как говорится, и не напомнил мне одно слово, слышанное мною где-то в глухой деревушке не
то бывшего Зарайского, не
то бывшего Коломенского уезда; помню одно лишь, что деревня была вблизи Оки, куда я часто в восьмидесятых
годах ездил на охоту.