Неточные совпадения
Мы шли со своими сундучками за плечами. Иногда нас перегоняли пассажиры, успевшие нанять извозчика. Но и
те проехали. Полная тишина, безлюдье и белый снег, переходящий в неведомую и невидимую даль. Мы
знаем только, что цель нашего пути — Лефортово, или, как говорил наш вожак, коренной москвич, «Лафортово».
Всем Хитровым рынком заправляли двое городовых — Рудников и Лохматкин. Только их пудовых кулаков действительно боялась «шпана», а «деловые ребята» были с обоими представителями власти в дружбе и, вернувшись с каторги или бежав из тюрьмы, первым делом шли к ним на поклон.
Тот и другой
знали в лицо всех преступников, приглядевшись к ним за четверть века своей несменяемой службы. Да и никак не скроешься от них: все равно свои донесут, что в такую-то квартиру вернулся такой-то.
— Вот потому двадцать годов и стою там на посту, а
то и дня не простоишь, пришьют! Конечно, всех
знаю.
Тот, о ком я говорю, был человек смелости испытанной, не побоявшийся ни «Утюга», ни «волков Сухого оврага», ни трактира «Каторга»,
тем более, что он
знал и настоящую сибирскую каторгу.
Все Смолин
знает — не
то, что где было, а что и когда будет и где…
Был в шестидесятых годах в Москве полицмейстер Лужин, страстный охотник, державший под Москвой свою псарню. Его доезжачему всучили на Старой площади сапоги с бумажными подошвами, и
тот пожаловался на это своему барину, рассказав, как и откуда получается купцами товар. Лужин послал его
узнать подробности этой торговли. Вскоре охотник пришел и доложил, что сегодня рано на Старую площадь к самому крупному оптовику-торговцу привезли несколько возов обуви из Кимр.
«Возле
того забора навалено на сорок телег всякого мусора. Что за скверный город. Только поставь какой-нибудь памятник или просто забор — черт их
знает, откудова и нанесут всякой дряни…»
Побывав уже под Москвой в шахтах артезианского колодца и прочитав описание подземных клоак Парижа в романе Виктора Гюго «Отверженные», я решил во что бы
то ни стало обследовать Неглинку. Это было продолжение моей постоянной работы по изучению московских трущоб, с которыми Неглинка имела связь, как мне пришлось
узнать в притонах Грачевки и Цветного бульвара.
Из последних притонов вербовались «составителями» громилы для совершения преступлений, и сюда никогда не заглядывала полиция, а если по требованию высшего начальства, главным образом прокуратуры, и делались обходы,
то «хозяйки» заблаговременно
знали об этом, и при «внезапных» обходах никогда не находили
того, кого искали…
— Да очень просто: сделать нужно так, чтобы пьеса осталась
та же самая, но чтобы и автор и переводчик не
узнали ее. Я бы это сам сделал, да времени нет… Как эту сделаете, я сейчас же другую дам.
На обедах играл оркестр Степана Рябова, а пели хоры —
то цыганский,
то венгерский, чаще же русский от «Яра». Последний пользовался особой любовью, и содержательница его, Анна Захаровна, была в почете у гуляющего купечества за
то, что умела потрафлять купцу и
знала, кому какую певицу порекомендовать; последняя исполняла всякий приказ хозяйки, потому что контракты отдавали певицу в полное распоряжение содержательницы хора.
И лихачи и «голубчики»
знали своих клубных седоков, и седоки
знали своих лихачей и «голубчиков» — прямо шли, садились и ехали. А
то вызывались в клуб лихие тройки от Ечкина или от Ухарского и, гремя бубенцами, несли веселые компании за заставу, вслед за хором, уехавшим на парных долгушах-линейках.
«Развлечение», модный иллюстрированный журнал
того времени, целый год печатал на заглавном рисунке своего журнала центральную фигуру пьяного купца, и вся Москва
знала, что это Миша Хлудов, сын миллионера — фабриканта Алексея Хлудова, которому отведена печатная страничка в словаре Брокгауза, как собирателю знаменитой хлудовской библиотеки древних рукописей и книг, которую описывали известные ученые.
Даже постоянно серьезных братьев Ляпиных он умел рассмешить. Братья Ляпины не пропускали ни одного обеда. «Неразлучники» — звали их. Было у них еще одно прозвание — «чет и нечет», но оно забылось, его помнили только
те, кто
знал их молодыми.
Швейцар
знал, кого пустить,
тем более что подходившего к двери еще раньше было видно в зеркале.
Выли и «вечные ляпинцы». Были три художника — Л., Б. и X., которые по десять — пятнадцать лет жили в «Ляпинке» и оставались в ней долгое время уже по выходе из училища. Обжились тут, обленились. Существовали разными способами: писали картинки для Сухаревки, малярничали, когда трезвые… Ляпины это
знали, но не гнали: пускай живут, а
то пропадут на Хитровке.
Дочка
узнает скорее и называет фамилию. А
то сам скажется.
Уже в конце восьмидесятых годов он появился в Москве и сделался постоянным сотрудником «Русских ведомостей» как переводчик, кроме
того, писал в «Русской мысли». В Москве ему жить было рискованно, и он ютился по маленьким ближайшим городкам, но часто наезжал в Москву, останавливаясь у друзей. В редакции, кроме самых близких людей, мало кто
знал его прошлое, но с друзьями он делился своими воспоминаниями.
А сам уже поднимает два шара на коромысле каланчи, знак Тверской части. Городская — один шар, Пятницкая — четыре, Мясницкая — три шара, а остальные — где шар и крест, где два шара и крест — знаки, по которым обыватель
узнавал, в какой части города пожар. А
то вдруг истошным голосом орет часовой сверху...
— Словом, «родная сестра
тому кобелю, которого вы, наверное,
знаете», — замечает редактор журнала «Природа и охота» Л. П. Сабанеев и обращается к продавцу: — Уходи, Сашка, не проедайся. Нашел кого обмануть! Уж если Александру Михайлычу несешь собаку, так помни про хвост. Понимаешь, прохвост, помни!
Одна из особенностей «умной комнаты» состояла в
том, что посетители ее
знали, когда хотели
знать, все, что делалось на свете, как бы тайно оно ни происходило.
Знал, что кому предложить: кому нежной, как сливочное масло, лососины, кому свежего лангуста или омара, чудищем красневшего на окне, кому икру, памятуя, что один любит белужью, другой стерляжью, третий кучугур, а
тот сальян. И всех помнил Иван Федорович и разговаривал с каждым таким покупателем, как равный с равным, соображаясь со вкусом каждого.
В литературе о банном быте Москвы ничего нет. Тогда все это было у всех на глазах, и никого не интересовало писать о
том, что все
знают: ну кто будет читать о банях? Только в словаре Даля осталась пословица, очень характерная для многих бань: «Торговые бани других чисто моют, а сами в грязи тонут!»
И по себе сужу: проработал я полвека московским хроникером и бытописателем, а мне и на ум не приходило хоть словом обмолвиться о банях, хотя я
знал немало о них,
знал бытовые особенности отдельных бань; встречался там с интереснейшими москвичами всех слоев, которых не раз описывал при другой обстановке. А ведь в Москве было шестьдесят самых разнохарактерных, каждая по-своему, бань, и, кроме
того, все они имели постоянное население, свое собственное, сознававшее себя настоящими москвичами.
Мы делились наперебой воспоминаниями, оба увлеченные одной
темой разговора, знавшие ее каждый со своей стороны. Говорили беспорядочно, одно слово вызывало другое, одна подробность — другую, одного человека
знал один с одной стороны, другой — с другой. Слово за слово, подробность за подробностью, рисовали яркие картины и типы.
Секрет исчезновения и появления воды в большую публику не вышел, и начальство о нем не
узнало, а кто
знал,
тот с выгодой для себя молчал.
Купаться в бассейн Сандуновских бань приходили артисты лучших театров, и между ними почти столетний актер, которого принял в знак почтения к его летам Корш. Это Иван Алексеевич Григоровский, служивший на сцене
то в Москве,
то в провинции и теперь игравший злодеев в старых пьесах, которые он
знал наизусть и играл их еще в сороковых годах.
Никогда и ничем не болевший старик вдруг почувствовал, как он говорил, «стеснение в груди». Ему посоветовали сходить к Захарьину, но,
узнав, что за прием на дому
тот берет двадцать пять рублей, выругался и не пошел.
Иногда называл себя в третьем лице, будто не о нем речь. Где говорит, о
том и вспоминает: в трактире — о старых трактирах, о
том, кто и как пил, ел; в театре в кругу актеров — идут воспоминания об актерах, о театре. И чего-чего он не
знал! Кого-кого он не помнил!
Подходит к буфету. Наливает ему буфетчик чайный стакан водки, а
то, если другой буфетчик не
знает да нальет, как всем, рюмку, он сейчас загудит...
— Видите, Иван Андреевич, ведь у всех ваших конкурентов есть и «Ледяной дом», и «Басурман», и «Граф Монтекристо», и «Три мушкетера», и «Юрий Милославский». Но ведь это вовсе не
то, что писали Дюма, Загоскин, Лажечников. Ведь там черт
знает какая отсебятина нагорожена… У авторов косточки в гробу перевернулись бы, если бы они
узнали.
Великим постом «Щербаки» переполнялись актерами, и все знаменитости
того времени были его неизменными посетителями, относились к Спиридону Степановичу с уважением, и он всех
знал по имени-отчеству.
А
то представитель конкурса,
узнав об отлучке должника из долгового отделения, разыскивает его дома, врывается, иногда ночью, в семейную обстановку и на глазах жены и детей вместе с полицией сам везет его в долговое отделение. Ловили должников на улицах, в трактирах, в гостях, даже при выходе из церкви!
После этого тихо и степенно каждый брал в ложку по одному кусочку мяса,
зная, что если захватит два кусочка,
то от старшего по лбу ложкой влетит.
Неточные совпадения
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в
то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы
знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей // На самом утре наших дней.
И я лишен
того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог час: // А я в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. // И так уж тягостны они. // Я
знаю: век уж мой измерен; // Но чтоб продлилась жизнь моя, // Я утром должен быть уверен, // Что с вами днем увижусь я…
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что
знала,
то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
Он иногда читает Оле // Нравоучительный роман, // В котором автор
знает боле // Природу, чем Шатобриан, // А между
тем две, три страницы // (Пустые бредни, небылицы, // Опасные для сердца дев) // Он пропускает, покраснев, // Уединясь от всех далеко, // Они над шахматной доской, // На стол облокотясь, порой // Сидят, задумавшись глубоко, // И Ленский пешкою ладью // Берет в рассеянье свою.
«Так ты женат! не
знал я ране! // Давно ли?» — «Около двух лет». — // «На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!» // «Ты ей знаком?» — «Я им сосед». — // «О, так пойдем же». Князь подходит // К своей жене и ей подводит // Родню и друга своего. // Княгиня смотрит на него… // И что ей душу ни смутило, // Как сильно ни была она // Удивлена, поражена, // Но ей ничто не изменило: // В ней сохранился
тот же тон, // Был так же тих ее поклон.