После войны 1812 года, как только стали возвращаться в Москву москвичи и начали разыскивать свое разграбленное имущество, генерал-губернатор Растопчин издал приказ, в котором объявил, что «все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет, и что всякий владелец может их продавать, но только
один раз в неделю, в воскресенье, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни».
А над домом по-прежнему носились тучи голубей, потому что и Красовский и его сыновья были такими же любителями, как и Шустровы, и у них под крышей также была выстроена голубятня. «Голубятня» — так звали трактир, и никто его под другим именем не знал, хотя официально он так не назывался, и в печати появилось это название только
один раз, в московских газетах в 1905 году, в заметке под заглавием: «Арест революционеров в “Голубятне"».
Неточные совпадения
Он считался даже у беглых каторжников справедливым, и поэтому только не был убит, хотя бит и ранен при арестах бывал не
раз. Но не со злобы его ранили, а только спасая свою шкуру. Всякий свое дело делал:
один ловил и держал, а другой скрывался и бежал.
А
один букинист
раз сказал ему...
К десяти часам утра я был уже под сретенской каланчой, в кабинете пристава Ларепланда. Я с ним был хорошо знаком и не
раз получал от него сведения для газет. У него была
одна слабость. Бывший кантонист, десятки лет прослужил в московской полиции, дошел из городовых до участкового, получил чин коллежского асессора и был счастлив, когда его называли капитаном, хотя носил погоны гражданского ведомства.
При встречах «спортсмен» старался мне не показываться на глаза, но
раз поймал меня
одного на беговой аллее и дрожащим голосом зашептал...
Были у ляпинцев и свои развлечения — театр Корша присылал им пять
раз в неделю бесплатные билеты на галерку, а цирк Саламонского каждый день, кроме суббот, когда сборы всегда были полные, присылал двадцать медных блях, которые заведующий Михалыч и раздавал студентам, требуя за каждую бляху почему-то
одну копейку. Студенты охотно платили, но куда эти копейки шли, никто не знал.
— До сих пор
одна из них, — рассказывал мне автор дневника и очевидец, — она уж и тогда-то не молода была, теперь совсем старуха, я ей накладку каждое воскресенье делаю, — каждый
раз в своем блудуаре со смехом про этот вечер говорит… «Да уж забыть пора», — как-то заметил я ей. «И што ты… Про хорошее лишний
раз вспомнить приятно!»
Только
раз как-то за столом «общественных деятелей»
один из них, выбирая по карточке вина, остановился на напечатанном на ней портрете Пушкина и с возмущением заметил...
Полиция сделала засаду. Во дворе были задержаны два оборванца, и в
одном из них квартальный узнал своего «крестника», которого он не
раз порол по заказу княгининого управляющего.
Даже в моей первой книге о «Москве и москвичах» я ни
разу и нигде словом не обмолвился и никогда бы не вспомнил ни их, ни ту обстановку, в которой жили банщики, если бы
один добрый человек меня носом не ткнул, как говорится, и не напомнил мне
одно слово, слышанное мною где-то в глухой деревушке не то бывшего Зарайского, не то бывшего Коломенского уезда; помню
одно лишь, что деревня была вблизи Оки, куда я часто в восьмидесятых годах ездил на охоту.
Попробовал на проездках — удачно. Записал
одну на поощрительный приз — благополучно пришел последним. После ряда проигрышей ему дали на большой гандикап выгодную дистанцию. Он уже совсем выиграл бы, если б не тот случай, о котором ему напоминали из сочувствия каждый
раз извозчики.
И каждый
раз, как, бывало, увижу кудрявцовскую карамельку в цветной бумажке, хвостик с
одного конца, так и вспомню моего учителя.
А то еще
один из замоскворецких, загуливавших только у Бубнова и не выходивших дня по два из кабинетов,
раз приезжает ночью домой на лихаче с приятелем. Ему отворяют ворота — подъезд его дедовского дома был со двора, а двор был окружен высоким деревянным забором, а он орет...
Наверное, впрочем, неизвестно, хотя в показаниях крестьяне выразились прямо, что земская полиция был-де блудлив, как кошка, и что уже не раз они его оберегали и
один раз даже выгнали нагишом из какой-то избы, куда он было забрался.
Завидев то с бокового куреня, Степан Гуска пустился ему навпереймы, с арканом в руке, всю пригнувши голову к лошадиной шее, и, улучивши время, с
одного раза накинул аркан ему на шею.
— Где сыщешь другую этакую, — говорил Обломов, — и еще второпях? Квартира сухая, теплая; в доме смирно: обокрали всего
один раз! Вон потолок, кажется, и непрочен: штукатурка совсем отстала, — а все не валится.
Неточные совпадения
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый
раз он тут явил // Души прямое благородство, // Хотя людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его, друзья его // (Что, может быть,
одно и то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в мире всяк, // Но от друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне друзья, друзья! // Об них недаром вспомнил я.
Поверьте: моего стыда // Вы не узнали б никогда, // Когда б надежду я имела // Хоть редко, хоть в неделю
раз // В деревне нашей видеть вас, // Чтоб только слышать ваши речи, // Вам слово молвить, и потом // Всё думать, думать об
одном // И день и ночь до новой встречи.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще
раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в
один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни, не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.
Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош, не надоело тебе сорок
раз повторять
одно и то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление.
Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих и печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал
одни немногие исключения, который не изменял ни
разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался и в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы.