Вдоль Садовой, со стороны Сухаревки, бешено мчатся
одна за другой две прекрасные одинаковые рыжие тройки в одинаковых новых коротеньких тележках. На той и на другой — разудалые ямщики, в шляпенках с павлиньими перьями, с гиканьем и свистом машут кнутами. В каждой тройке по два одинаковых пассажира: слева жандарм в серой шинели, а справа молодой человек в штатском.
Но вот часы в залах,
одни за другими, бьют шесть. Двери в большую гостиную отворяются, голоса смолкают, и начинается шарканье, звон шпор… Толпы окружают закусочный стол. Пьют «под селедочку», «под парную белужью икорку», «под греночки с мозгами» и т. д. Ровно час пьют и закусывают. Потом из залы-читальни доносится первый удар часов — семь, — и дежурный звучным баритоном покрывает чоканье рюмок и стук ножей.
Помню я радость москвичей, когда проложили сначала от Тверской до парка рельсы и пустили по ним конку в 1880 году, а потом, года через два, — и по Садовой. Тут уж в гору Самотечную и Сухаревскую уж не кричали: «Вылазь!», а останавливали конку и впрягали к паре лошадей еще двух лошадей впереди их,
одна за другой, с мальчуганами-форейторами.
Неточные совпадения
Всем букинистам был известен
один собиратель, каждое воскресенье копавшийся в палатках букинистов и в разваленных на рогожах книгах, оставивший после себя ценную библиотеку. И рассчитывался он всегда неуклонно так: сторгует, положим, книгу,
за которую просили пять рублей,
за два рубля, выжав все из букиниста, и лезет в карман. Вынимает два кошелька, из
одного достает рубль, а из
другого вываливает всю мелочь и дает
один рубль девяносто три копейки.
В
одну из палаток удалось затащить чиновника в сильно поношенной шинели. Его долго рвали пополам два торговца —
один за правую руку,
другой за левую.
Банкомет вскочил со стула, схватил меня
одной рукой
за лоб, а
другой за подбородок, чтобы раскрыть мне рот. Оська стоял с кружкой, готовый влить пиво насильно мне в рот.
— Нет, вы видели подвальную, ее мы уже сломали, а под ней еще была, самая страшная: в
одном ее отделении картошка и дрова лежали, а
другая половина была наглухо замурована… Мы и сами не знали, что там помещение есть. Пролом сделали, и наткнулись мы на дубовую, железом кованную дверь. Насилу сломали, а
за дверью — скелет человеческий… Как сорвали дверь — как загремит, как цепи звякнули… Кости похоронили. Полиция приходила, а пристав и цепи унес куда-то.
Обоз растянулся… Последние бочки на окончательно хромых лошадях поотстали…
Один «золотарь» спит.
Другой ест большой калач, который держит
за дужку.
Сует
одна гривенник…
За ней
другая… Тот берет деньги и сообразил, что выгодно. Потом их выбежало много, раскупили лоток и говорят...
Посредине бульвара конные жандармы носились
за студентами. Работали с
одной стороны нагайками, а с
другой — палками и камнями. По бульвару метались лошади без всадников, а соседние улицы переполнились любопытными. Свалка шла вовсю: на помощь полиции были вызваны казаки, они окружили толпу и под усиленным конвоем повели в Бутырскую тюрьму. «Ляпинка» — описанное выше общежитие студентов Училища живописи — вся сплошь высыпала на бульвар.
С обеих сторон дома на обеих сторонах улицы и глубоко по Гнездниковскому переулку стояли собственные запряжки: пары, одиночки, кареты, коляски,
одна другой лучше. Каретники старались превзойти
один другого. Здоровенный, с лицом в полнолуние, швейцар в ливрее со светлыми пуговицами, но без гербов, в сопровождении своих помощников выносил корзины и пакеты
за дамами в шиншиллях и соболях с кавалерами в бобрах или в шикарных военных «николаевских» шинелях с капюшонами.
Мы делились наперебой воспоминаниями, оба увлеченные
одной темой разговора, знавшие ее каждый со своей стороны. Говорили беспорядочно,
одно слово вызывало
другое,
одна подробность —
другую,
одного человека знал
один с
одной стороны,
другой — с
другой. Слово
за слово, подробность
за подробностью, рисовали яркие картины и типы.
На
одной сидит человек с намыленным подбородком,
другой держит его указательным и большим пальцами
за нос, подняв ему голову, а сам, наклонившись к нему, заносит правой рукой бритву, наполовину в мыле.
У братьев жизнь была рассчитана по дням, часам и минутам. Они были почти однолетки,
один брюнет с темной окладистой бородкой,
другой посветлее и с проседью. Старший давал деньги в рост
за огромные проценты. В суде было дело Никифорова и Федора Стрельцова, обвиняемого первым в лихоимстве: брал по сорок процентов!
…В чертоги входит хан младой,
За ним отшельниц милых рой,
Одна снимает шлем крылатый,
Другая — кованые латы,
Та меч берет, та — пыльный щит.
Сидели однажды в «Славянском базаре»
за завтраком два крупных афериста.
Один другому и говорит...
Ждем и мы. Вот идет толстый купец с
одной стороны и старуха-нищенка — с
другой. Оба увидали серебряную монету, бросились
за ней, купец оттолкнул старуху в сторону и наклонился, чтобы схватить добычу, но ребята потянули нитку, и монета скрылась.
— Ах, боже мой! что ж я так сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы были пуститься в погоню
одно за другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
Неточные совпадения
Она ушла. Стоит Евгений, // Как будто громом поражен. // В какую бурю ощущений // Теперь он сердцем погружен! // Но шпор незапный звон раздался, // И муж Татьянин показался, // И здесь героя моего, // В минуту, злую для него, // Читатель, мы теперь оставим, // Надолго… навсегда.
За ним // Довольно мы путем
одним // Бродили по свету. Поздравим //
Друг друга с берегом. Ура! // Давно б (не правда ли?) пора!
Опомнилась, глядит Татьяна: // Медведя нет; она в сенях; //
За дверью крик и звон стакана, // Как на больших похоронах; // Не видя тут ни капли толку, // Глядит она тихонько в щелку, // И что же видит?..
за столом // Сидят чудовища кругом: //
Один в рогах, с собачьей мордой, //
Другой с петушьей головой, // Здесь ведьма с козьей бородой, // Тут остов чопорный и гордый, // Там карла с хвостиком, а вот // Полу-журавль и полу-кот.
Мой бедный Ленский!
за могилой // В пределах вечности глухой // Смутился ли, певец унылый, // Измены вестью роковой, // Или над Летой усыпленный // Поэт, бесчувствием блаженный, // Уж не смущается ничем, // И мир ему закрыт и нем?.. // Так! равнодушное забвенье //
За гробом ожидает нас. // Врагов,
друзей, любовниц глас // Вдруг молкнет. Про
одно именье // Наследников сердитый хор // Заводит непристойный спор.
Вдали мелькали пески, выступали картинно
одна из-за
другой осиновые рощи; быстро пролетали мимо их кусты лоз, тонкие ольхи и серебристые тополи, ударявшие ветвями сидевших на козлах Селифана и Петрушку.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами:
один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто
за это получал бог знает какое жалованье;
другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он
один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.