Лев Толстой в «Войне
и мире» так описывает обед, которым в 1806 году Английский клуб чествовал прибывшего в Москву князя Багратиона: «…Большинство присутствовавших были старые, почтенные люди с широкими, самоуверенными лицами, толстыми пальцами, твердыми движениями и голосами».
Неточные совпадения
В них входят стадионы — эти московские колизеи, где десятки
и сотни тысяч здоровой молодежи развивают свои силы, подготовляют себя к геройским подвигам
и во льдах Арктики,
и в мертвой пустыне Кара-Кумов,
и на «Крыше
мира»,
и в ледниках Кавказа.
За десятки лет все его огромные средства были потрачены на этот музей, закрытый для публики
и составлявший в полном смысле этого слова жизнь для своего старика владельца, забывавшего весь
мир ради какой-нибудь «новенькой старинной штучки»
и никогда не отступившего, чтобы не приобрести ее.
По утрам, когда нет клиентов, мальчишки обучались этому ремеслу на отставных солдатах, которых брили даром. Изрежет неумелый мальчуган несчастного, а тот сидит
и терпит, потому что в билете у него написано: «бороду брить, волосы стричь, по
миру не ходить». Через неделю опять солдат просит побрить!
И блаженствовал трущобный
мир на Грачевке
и Цветном бульваре…
В артистическом
мире около этого времени образовалось «Общество искусства
и литературы», многие из членов которого были членами «среды».
Этот «кто-нибудь» обязательно известность музыкального
мира: или Лентовская, или Аспергер берется за виолончель —
и еще веселее работается под музыку.
Под бельэтажем нижний этаж был занят торговыми помещениями, а под ним, глубоко в земле, подо всем домом между Грачевкой
и Цветным бульваром сидел громаднейший подвальный этаж, весь сплошь занятый одним трактиром, самым отчаянным разбойничьим местом, где развлекался до бесчувствия преступный
мир, стекавшийся из притонов Грачевки, переулков Цветного бульвара,
и даже из самой «Шиповской крепости» набегали фартовые после особо удачных сухих
и мокрых дел, изменяя даже своему притону «Поляковскому трактиру» на Яузе, а хитровская «Каторга» казалась пансионом благородных девиц по сравнению с «Адом».
Так было до начала девяностых годов. Тогда еще столбовое барство чуралось выскочек из чиновного
и купеческого
мира. Те пировали в отдельных кабинетах.
— Понюшка табаку перевернула
мир! — так заключал он свой рассказ
и показывал друзьям, вынимая из бумажника официальное удостоверение, что эта табакерка действительно принадлежала Наполеону.
Строились храмы
и Фемиде, долженствовавшей взвешивать грехи поклонников Бахуса. Она изображалась в храмах всего
мира с повязкой на глазах. Так было в Париже, Лондоне, Нью-Йорке, Калькутте, Тамбове
и Можайске.
С самого начала судебной реформы в кремлевском храме правосудия, здании судебных установлений, со дня введения судебной реформы в 1864–1866 годы стояла она. Статуя такая, как
и подобает ей быть во всем
мире: весы, меч карающий
и толстенные томы законов. Одного только не оказалось у богини, самого главного атрибута — повязки на глазах.
Стены этих трактиров видали
и крупных литераторов, прибегавших к «издателям с Никольской» в минуту карманной невзгоды. Большей частью сочинители были из выгнанных со службы чиновников, офицеров, неокончивших студентов, семинаристов, сынов литературной богемы, отвергнутых корифеями
и дельцами тогдашнего литературного
мира.
Мой бедный Ленский! за могилой // В пределах вечности глухой // Смутился ли, певец унылый, // Измены вестью роковой, // Или над Летой усыпленный // Поэт, бесчувствием блаженный, // Уж не смущается ничем, //
И мир ему закрыт и нем?.. // Так! равнодушное забвенье // За гробом ожидает нас. // Врагов, друзей, любовниц глас // Вдруг молкнет. Про одно именье // Наследников сердитый хор // Заводит непристойный спор.
Долго бы стоял он бесчувственно на одном месте, вперивши бессмысленно очи в даль, позабыв и дорогу, и все ожидающие впереди выговоры, и распеканья за промедление, позабыв и себя, и службу,
и мир, и все, что ни есть в мире.
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы //
И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, //
И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет
мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной //
И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
И так они старели оба. //
И отворились наконец // Перед супругом двери гроба, //
И новый он приял венец. // Он умер в час перед обедом, // Оплаканный своим соседом, // Детьми
и верною женой // Чистосердечней, чем иной. // Он был простой
и добрый барин, //
И там, где прах его лежит, // Надгробный памятник гласит: // Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, // Господний раб
и бригадир, // Под камнем сим вкушает
мир.
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, //
И ум, еще в сужденьях зыбкой, //
И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать //
И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; //
И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит
мира совершенству; // Простим горячке юных лет //
И юный жар
и юный бред.
Но я отстал от их союза //
И вдаль бежал… Она за мной. // Как часто ласковая муза // Мне услаждала путь немой // Волшебством тайного рассказа! // Как часто по скалам Кавказа // Она Ленорой, при луне, // Со мной скакала на коне! // Как часто по брегам Тавриды // Она меня во мгле ночной // Водила слушать шум морской, // Немолчный шепот Нереиды, // Глубокий, вечный хор валов, // Хвалебный гимн отцу
миров.
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый раз он тут явил // Души прямое благородство, // Хотя людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его, друзья его // (Что, может быть, одно
и то же) // Его честили так
и сяк. // Врагов имеет в
мире всяк, // Но от друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне друзья, друзья! // Об них недаром вспомнил я.