Неточные совпадения
Мой
друг Костя Чернов залаял по-собачьи; это он умел замечательно, а потом завыл по-волчьи. Мы его поддержали. Слышно
было, как собаки гремят цепями и бесятся.
Так шли годы, пока не догадались выяснить причину. Оказалось, что повороты (а их
было два: один — под углом Малого театра, а
другой — на площади, под фонтаном с фигурами скульптора Витали)
были забиты отбросами города.
Всем Хитровым рынком заправляли двое городовых — Рудников и Лохматкин. Только их пудовых кулаков действительно боялась «шпана», а «деловые ребята»
были с обоими представителями власти в дружбе и, вернувшись с каторги или бежав из тюрьмы, первым делом шли к ним на поклон. Тот и
другой знали в лицо всех преступников, приглядевшись к ним за четверть века своей несменяемой службы. Да и никак не скроешься от них: все равно свои донесут, что в такую-то квартиру вернулся такой-то.
Он считался даже у беглых каторжников справедливым, и поэтому только не
был убит, хотя бит и ранен при арестах бывал не раз. Но не со злобы его ранили, а только спасая свою шкуру. Всякий свое дело делал: один ловил и держал, а
другой скрывался и бежал.
С моим
другом, актером Васей Григорьевым, мы
были в дождливый сентябрьский вечер у знакомых на Покровском бульваре. Часов в одиннадцать ночи собрались уходить, и тут оказалось, что у Григорьева пропало с вешалки его летнее пальто. По следам оказалось, что вор влез в открытое окно, оделся и вышел в дверь.
Я
выпил один за
другим два стаканчика, съел яйцо, а он все сидит и смотрит.
Петр Григорьевич на
другой день в нашей компании смеялся, рассказывая, как его испугали толпы городовых. Впрочем,
было не до смеху: вместо кулаковской «Каторги» он рисковал попасть опять в нерчинскую!
Окна от грязи не пропускали света, и только одно окно «шланбоя», с белой занавеской,
было светлее
других.
С одной стороны близ Хитровки — торговая Солянка с Опекунским советом, с
другой — Покровский бульвар и прилегающие к нему переулки
были заняты богатейшими особняками русского и иностранного купечества.
На
другой день, придя в «Развлечение» просить аванс по случаю ограбления, рассказывал финал своего путешествия: огромный будочник, босой и в одном белье, которому он назвался дворянином, выскочил из будки, повернул его к себе спиной и гаркнул: «Всякая сволочь по ночам
будет беспокоить!» — и так наподдал ногой — спасибо, что еще босой
был, — что Епифанов отлетел далеко в лужу…
Это не те нищие, случайно потерявшие средства к жизни, которых мы видели на улицах: эти наберут едва-едва на кусок хлеба или на ночлег. Нищие Хитровки
были другого сорта.
Были нищие, собиравшие по лавкам, трактирам и торговым рядам. Их «служба» — с десяти утра до пяти вечера. Эта группа и
другая, называемая «с ручкой», рыскающая по церквам, — самые многочисленные. В последней — бабы с грудными детьми, взятыми напрокат, а то и просто с поленом, обернутым в тряпку, которое они нежно баюкают, прося на бедного сиротку. Тут же настоящие и поддельные слепцы и убогие.
По Солянке
было рискованно ходить с узелками и сумками даже днем, особенно женщинам: налетали хулиганы, выхватывали из рук узелки и мчались в Свиньинский переулок, где на глазах преследователей исчезали в безмолвных грудах кирпичей. Преследователи останавливались в изумлении — и вдруг в них летели кирпичи. Откуда — неизвестно… Один,
другой… Иногда проходившие видели дымок, вьющийся из мусора.
Я много лет часами ходил по площади, заходил к Бакастову и в
другие трактиры, где с утра воры и бродяги дуются на бильярде или в азартную биксу или фортунку, знакомился с этим людом и изучал разные стороны его быта. Чаще всего я заходил в самый тихий трактир, низок Григорьева, посещавшийся более скромной Сухаревской публикой: тут игры не
было, значит, и воры не заходили.
На
другой день пушка действительно
была на указанном пустыре. Начальство перевезло ее в Кремль и водрузило на прежнем месте, у стены. Благодарность получил.
Уже много лет спустя выяснилось, что пушка для Смолина
была украдена
другая, с
другого конца кремлевской стены послушными громилами, принесена на Антроповы ямы и возвращена в Кремль, а первая так и исчезла.
Его квартира
была полна стенными часами, которые били на разные голоса непрерывно, одни за
другими.
Всем букинистам
был известен один собиратель, каждое воскресенье копавшийся в палатках букинистов и в разваленных на рогожах книгах, оставивший после себя ценную библиотеку. И рассчитывался он всегда неуклонно так: сторгует, положим, книгу, за которую просили пять рублей, за два рубля, выжав все из букиниста, и лезет в карман. Вынимает два кошелька, из одного достает рубль, а из
другого вываливает всю мелочь и дает один рубль девяносто три копейки.
И все эти антиквары и любители
были молчаливы, как будто они покупали краденое. Купит, спрячет и молчит. И всё в одиночку, тайно
друг от
друга.
— Должно
быть, краденый, — замечает старик барышник, напрасно предлагавший купчихе три рубля за самовар, стоящий пятнадцать, а
другой маклак ехидно добавлял, видя, что бедняга обомлела от ужаса...
Такова
была до своего сноса в 1934 году Китайгородская стена, еще так недавно находившаяся в самом неприглядном виде. Во многих местах стена
была совершенно разрушена, в
других чуть не на два метра вросла в землю, башни изуродованы поселившимися в них людьми, которые на стенах развели полное хозяйство: дачи не надо!
Мне не трудно
было найти двух смельчаков, решившихся на это путешествие. Один из них — беспаспортный водопроводчик Федя, пробавлявшийся поденной работой, а
другой — бывший дворник, солидный и обстоятельный. На его обязанности
было опустить лестницу, спустить нас в клоаку между Самотекой и Трубной площадью и затем встретить нас у соседнего пролета и опустить лестницу для нашего выхода. Обязанность Феди — сопутствовать мне в подземелье и светить.
В руках его
была лампочка в пять рожков, но эти яркие во всяком
другом месте огоньки здесь казались красными звездочками без лучей, ничего почти не освещавшими, не могшими побороть и фута этого мрака.
В известный день его приглашают на «мельницу» поиграть в банк —
другой игры на «мельницах» не
было, — а к известному часу там уж собралась стройно спевшаяся компания шулеров, приглашается и исполнитель, банкомет, умеющий бить наверняка каждую нужную карту, — и деньги азартного вора переходят компании.
— И талант у вас
есть, и сцену знаете, только мне свое имя вместе с
другим ставить неудобно. К нашему театру пьеса тоже не подходит.
— Не
было бы. Ведь их в квартиру пускать нельзя без нее… А народ они грамотный и сцену знают. Некоторые — бывшие артисты… В два дня пьесу стряпаем: я — явление,
другой — явление, третий — явление, и кипит дело… Эллен, ты угощай завтраком гостя, а я займусь пьесой… Уж извините меня… Завтра утром сдавать надо… Посидите с женой.
Прохожих в эти театральные часы на улице
было мало. Чаще
других пробегали бедно одетые студенты, возвращаясь в свое общежитие на заднем дворе купеческого особняка.
«Вторничные» обеды
были особенно многолюдны. Здесь отводили свою душу богачи-купцы, питавшиеся всухомятку в своих амбарах и конторах, посылая в трактир к Арсентьичу или в «сундучный ряд» за горячей ветчиной и белугой с хреном и красным уксусом, а то просто покупая эти и
другие закуски и жареные пирожки у разносчиков, снующих по городским рядам и торговым амбарам Ильинки и Никольской.
Об этом на
другой день разнеслось по городу, и уж
другой клички Рыжеусову не
было, как «Нога петушья»!
Бывал на «вторничных» обедах еще один чудак, Иван Савельев. Держал он себя гордо, несмотря на долгополый сюртук и сапоги бутылками. У него
была булочная на Покровке, где все делалось по «военно-государственному», как он сам говорил. Себя он называл фельдмаршалом, сына своего, который заведовал
другой булочной, именовал комендантом, калачников и булочников — гвардией, а хлебопеков — гарнизоном.
На
другой день к вечеру солома с улицы
была убрана, но предписание Захарьина братья не исполнили: спален своих не перевели…
Эти две различные по духу и по виду партии далеко держались
друг от
друга. У бедноты не
было знакомств, им некуда
было пойти, да и не в чем. Ютились по углам, по комнаткам, а собирались погулять в самых дешевых трактирах. Излюбленный трактир
был у них неподалеку от училища, в одноэтажном домике на углу Уланского переулка и Сретенского бульвара, или еще трактир «Колокола» на Сретенке, где собирались живописцы, работавшие по церквам. Все жили по-товарищески: у кого заведется рублишко, тот и угощает.
Более близкие его
друзья — а их
было у него очень мало — рассказывали, что после него осталась большая поэма в стихах, посвященная девушке, с которой он и знаком не
был, но
был в нее тайно влюблен…
С каждой рюмкой компания оживлялась, чокались,
пили, наливали
друг другу, шумели, и один из ляпинцев, совершенно пьяный, начал даже очень громко «родителей поминать». Более трезвые товарищи его уговорили уйти, швейцар помог одеться, и «Атамоныч» побрел в свою «Ляпинку», благо это
было близко. Еще человек шесть «тактично» выпроводили таким же путем товарищи, а когда все
было съедено и выпито, гости понемногу стали уходить.
Трудно
было этой бедноте выбиваться в люди. Большинство дети неимущих родителей — крестьяне, мещане, попавшие в Училище живописи только благодаря страстному влечению к искусству. Многие, окончив курс впроголодь, люди талантливые, должны
были приискивать какое-нибудь
другое занятие. Многие из них стали церковными художниками, работавшими по стенной живописи в церквах. Таков
был С. И. Грибков, таков
был Баженов, оба премированные при окончании, надежда училища. Много их
было таких.
Это
были радостные дни для Грибкова. Живет месяц,
другой, а потом опять исчезает, ютится по притонам, рисуя в трактирах, по заказам буфетчиков, за водку и еду.
Легче
других выбивались на дорогу, как тогда говорили, «люди в крахмальных воротничках». У таких заводились знакомства, которые нужно
было поддерживать, а для этого надо
было быть хорошо воспитанным и образованным.
Этюды с этих лисичек и
другие классные работы можно
было встретить и на Сухаревке, и у продавцов «под воротами». Они попадали туда после просмотра их профессорами на отчетных закрытых выставках, так как их
было девать некуда, а на ученические выставки классные работы не принимались, как бы хороши они ни
были. За гроши продавали их ученики кому попало, а встречались иногда среди школьных этюдов вещи прекрасные.
Круглые сутки в маленьких каморках делалось дело: то «тырбанка сламу», то
есть дележ награбленного участниками и продажа его, то исполнение заказов по фальшивым паспортам или
другим подложным документам особыми спецами.
Организатором и душой кружка
был студент Ишутин, стоявший во главе группы, квартировавшей в доме мещанки Ипатовой по Большому Спасскому переулку, в Каретном ряду. По имени дома эта группа называлась ипатовцами. Здесь и зародилась мысль о цареубийстве, неизвестная
другим членам «Организации».
Уже в конце восьмидесятых годов он появился в Москве и сделался постоянным сотрудником «Русских ведомостей» как переводчик, кроме того, писал в «Русской мысли». В Москве ему жить
было рискованно, и он ютился по маленьким ближайшим городкам, но часто наезжал в Москву, останавливаясь у
друзей. В редакции, кроме самых близких людей, мало кто знал его прошлое, но с
друзьями он делился своими воспоминаниями.
Но лучшие
были у «Эрмитажа», платившие городу за право стоять на бирже до пятисот рублей в год. На
других биржах — по четыреста.
В прежние годы Охотный ряд
был застроен с одной стороны старинными домами, а с
другой — длинным одноэтажным зданием под одной крышей, несмотря на то, что оно принадлежало десяткам владельцев. Из всех этих зданий только два дома
были жилыми: дом, где гостиница «Континенталь», да стоящий рядом с ним трактир Егорова, знаменитый своими блинами. Остальное все лавки, вплоть до Тверской.
Но и тех и
других продавцы в лавках и продавцы на улицах одинаково обвешивают и обсчитывают, не отличая бедного от богатого, — это
был старый обычай охотнорядских торговцев, неопровержимо уверенных — «не обманешь — не продашь».
После революции лавки Охотного ряда
были снесены начисто, и вместо них поднялось одиннадцатиэтажное здание гостиницы «Москва»; только и осталось от Охотного ряда, что два древних дома на
другой стороне площади. Сотни лет стояли эти два дома, покрытые грязью и мерзостью, пока комиссия по «Старой Москве» не обратила на них внимание, а Музейный отдел Главнауки не приступил к их реставрации.
Ловкий Петр Кирилыч первый придумал «художественно» разрезать такой пирог. В одной руке вилка, в
другой ножик; несколько взмахов руки, и в один миг расстегай обращался в десятки тоненьких ломтиков, разбегавшихся от центрального куска печенки к толстым румяным краям пирога, сохранившего свою форму. Пошла эта мода по всей Москве, но мало кто умел так «художественно» резать расстегаи, как Петр Кирилыч, разве только у Тестова — Кузьма да Иван Семеныч. Это
были художники!
Сюда являлось на поклон духовенство, здесь судили провинившихся, здесь заканчивались бракоразводные дела, требовавшие огромных взяток и подкупных свидетелей, которые для уличения в неверности того или
другого супруга, что
было необходимо по старому закону при разводе, рассказывали суду, состоявшему из седых архиереев, все мельчайшие подробности физической измены, чему свидетелями будто бы они
были.
— Нет, вы видели подвальную, ее мы уже сломали, а под ней еще
была, самая страшная: в одном ее отделении картошка и дрова лежали, а
другая половина
была наглухо замурована… Мы и сами не знали, что там помещение
есть. Пролом сделали, и наткнулись мы на дубовую, железом кованную дверь. Насилу сломали, а за дверью — скелет человеческий… Как сорвали дверь — как загремит, как цепи звякнули… Кости похоронили. Полиция приходила, а пристав и цепи унес куда-то.
Часа три мы пробыли здесь с Богатовым, пока он сделал прекрасную зарисовку, причем десятник дал нам точные промеры подземелья. Ужасный каменный мешок, где
был найден скелет, имел два аршина два вершка вышины, ширины — тоже два аршина два вершка, а глубины в одном месте, где ниша, — двадцать вершков, а в
другом — тринадцать. Для чего
была сделана эта ниша, так мы и не догадались.
По
другую сторону Мясницкой, в Лубянском проезде,
было владение Ромейко.