Неточные совпадения
Умер старик, прогнали Коську из ночлежки, прижился он к подзаборной вольнице, которая шайками
ходила по рынкам и ночевала в помойках, в пустых подвалах под Красными воротами, в башнях на Старой площади, а
летом в парке и Сокольниках, когда тепло, когда «каждый кустик ночевать пустит».
Я много
лет часами
ходил по площади, заходил к Бакастову и в другие трактиры, где с утра воры и бродяги дуются на бильярде или в азартную биксу или фортунку, знакомился с этим людом и изучал разные стороны его быта. Чаще всего я заходил в самый тихий трактир, низок Григорьева, посещавшийся более скромной Сухаревской публикой: тут игры не было, значит, и воры не заходили.
Прошло сорок
лет, а у меня до сих пор еще мелькают перед глазами редкости этих четырех больших комнат его собственного дома по Хлебному переулку.
— Это что, толпа — баранье стадо. Куда козел, туда и она. Куда хочешь повернешь. А вот на Сухаревке попробуй! Мужику в одиночку втолкуй, какому-нибудь коблу лесному, а еще труднее — кулугуру степному, да заставь его в лавку зайти, да уговори его ненужное купить. Это, брат, не с толпой под Девичьим, а в сто раз потруднее! А у меня за тридцать
лет на Сухаревке никто мимо лавки не
прошел. А ты — толпа. Толпу… зимой купаться уговорю!
В семидесятых и восьмидесятых
годах особенно славился «хлудовский стол», где председательствовал степеннейший из степенных купцов, владелец огромной библиотеки Алексей Иванович Хлудов со своим братом, племянником и сыном Михаилом, о котором
ходили по Москве легенды.
Библиотека эта по завещанию поступила в музей. И старик Хлудов до седых волос вечера проводил по-молодому, ежедневно за лукулловскими ужинами в Купеческом клубе, пока в 1882
году не умер скоропостижно по пути из дома в клуб. Он
ходил обыкновенно в высоких сапогах, в длинном черном сюртуке и всегда в цилиндре.
В 1905
году в его контору явились экспроприаторы. Скомандовав служащим «руки вверх», они
прошли к «самому» в кабинет и, приставив револьвер к виску, потребовали...
Не таков был его однофамилец, с большими рыжими усами вроде сапожной щетки. Его никто не звал по фамилии, а просто именовали: Паша Рыжеусов, на что он охотно откликался. Паша тоже считал себя гурманом, хоть не мог отличить рябчика от куропатки. Раз собеседники зло над ним посмеялись, после чего Паша не
ходил на «вторничные» обеды
года два, но его уговорили, и он снова стал посещать обеды: старое было забыто. И вдруг оно всплыло совсем неожиданно, и стол уже навсегда лишился общества Паши.
Так было в шестидесятых
годах, так было и в семидесятых
годах в «Аду», только прежде было проще: в «Треисподнюю» и в «адские кузницы» пускались пары с улицы, и в каморки
ходили из зала запросто всякие гости, кому надо было уединиться.
Когда Василия Голицына, по проискам врагов, в числе которых был Троекуров,
сослали и секвестровали его имущество, Петр I подарил его дом грузинскому царевичу, потомки которого уже не жили в доме, а сдавали его внаем под торговые здания. В 1871
году дом был продан какому-то купцу. Дворец превратился в трущобу.
Старые москвичи-гурманы перестали
ходить к Тестову. Приезжие купцы, не бывавшие несколько
лет в Москве, не узнавали трактира. Первым делом — декадентская картина на зеркальном окне вестибюля… В большом зале — модернистская мебель, на которую десятипудовому купчине и сесть боязно.
Мне было тогда
лет восемь, я
ходил в монастырь с матерью и хорошо все помню…»
Прошло со времени этой записи больше двадцати
лет. Уже в начале этого столетия возвращаюсь я по Мясницкой с Курского вокзала домой из продолжительной поездки — и вдруг вижу: дома нет, лишь груда камня и мусора. Работают каменщики, разрушают фундамент. Я соскочил с извозчика и прямо к ним. Оказывается, новый дом строить хотят.
Автомобиль бешено удирал от пожарного обоза, запряженного отличными лошадьми. Пока не было телефонов, пожары усматривали с каланчи пожарные. Тогда не было еще небоскребов, и вся Москва была видна с каланчи как на ладони. На каланче, под шарами,
ходил день и ночь часовой. Трудно приходилось этому «высокопоставленному» лицу в бурю-непогоду, особенно в мороз зимой, а
летом еще труднее: солнце печет, да и пожары
летом чаще, чем зимой, — только гляди, не зевай! И
ходит он кругом и «озирает окрестности».
Льва Голицына тоже недолюбливали в Английском клубе за его резкие и нецензурные по тому времени (начало восьмидесятых
годов) речи. Но Лев Голицын никого не боялся. Он
ходил всегда, зиму и
лето, в мужицком бобриковом широченном армяке, и его огромная фигура обращала внимание на улицах.
В 1887
году, когда к студенческому уставу были прибавлены циркуляры, ограничивавшие поступление в университет, когда инспекция и педеля, эти университетские сыщики, вывели из терпения студентов, опять произошли крупные уличные демонстрации, во время которых было пущено в ход огнестрельное оружие, но и это для большой публики
прошло незаметно.
Прошло много
лет. В 1878
году, после русско-турецкой войны, появился в Москве миллионер Малкиель — поставщик обуви на войска. Он купил и перестроил оба эти дома: гурьевский — на свое имя, и отделал его под «Пушкинский театр» Бренко, а другой — на имя жены.
При окраинных «простонародных» банях удобств не было никаких. У большинства даже уборные были где-нибудь во дворе: во все времена
года моющийся должен был в них
проходить открытым местом и в дождь и в зимнюю вьюгу.
У «Арсентьича» было сытно и «омашнисто». Так же, как в знаменитом Егоровском трактире, с той только разницей, что здесь разрешалось курить. В Черкасском переулке в восьмидесятых
годах был еще трактир, кажется Пономарева, в доме Карташева. И домика этого давно нет. Туда
ходила порядочная публика.
Под воротами с 1881
года начала
ходить конка.
Помню 1881
год.
Проходя как-то на репетицию мимо Триумфальных ворот, я увидел огромную толпу. Задрав головы, все галдели.
Таковым урядникам производилася также приличная и соразмерная их состоянию одежда. Обувь для зимы, то есть лапти, делали они сами; онучи получали от господина своего; а
летом ходили босы. Следственно, у таковых узников не было ни коровы, ни лошади, ни овцы, ни барана. Дозволение держать их господин у них не отымал, но способы к тому. Кто был позажиточнее, кто был умереннее в пище, тот держал несколько птиц, которых господин иногда бирал себе, платя за них цену по своей воле.
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы //
Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная
Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
В сей утомительной прогулке //
Проходит час-другой, и вот // У Харитонья в переулке // Возок пред домом у ворот // Остановился. К старой тетке, // Четвертый
год больной в чахотке, // Они приехали теперь. // Им настежь отворяет дверь, // В очках, в изорванном кафтане, // С чулком в руке, седой калмык. // Встречает их в гостиной крик // Княжны, простертой на диване. // Старушки с плачем обнялись, // И восклицанья полились.
Какие б чувства ни таились // Тогда во мне — теперь их нет: // Они
прошли иль изменились… // Мир вам, тревоги прошлых
лет! // В ту пору мне казались нужны // Пустыни, волн края жемчужны, // И моря шум, и груды скал, // И гордой девы идеал, // И безыменные страданья… // Другие дни, другие сны; // Смирились вы, моей весны // Высокопарные мечтанья, // И в поэтический бокал // Воды я много подмешал.
А может быть и то: поэта // Обыкновенный ждал удел. //
Прошли бы юношества
лета: // В нем пыл души бы охладел. // Во многом он бы изменился, // Расстался б с музами, женился, // В деревне, счастлив и рогат, // Носил бы стеганый халат; // Узнал бы жизнь на самом деле, // Подагру б в сорок
лет имел, // Пил, ел, скучал, толстел, хирел. // И наконец в своей постеле // Скончался б посреди детей, // Плаксивых баб и лекарей.
«И полно, Таня! В эти
лета // Мы не слыхали про любовь; // А то бы согнала со света // Меня покойница свекровь». — // «Да как же ты венчалась, няня?» — // «Так, видно, Бог велел. Мой Ваня // Моложе был меня, мой свет, // А было мне тринадцать
лет. // Недели две
ходила сваха // К моей родне, и наконец // Благословил меня отец. // Я горько плакала со страха, // Мне с плачем косу расплели // Да с пеньем в церковь повели.