Неточные совпадения
Они ютились
больше в «вагончике». Это был крошечный одноэтажный флигелек в глубине владения Румянцева. В первой половине восьмидесятых годов там появилась и жила подолгу красавица, которую звали «княжна». Она исчезала на некоторое время из Хитровки, попадая за свою красоту то на содержание, то в «шикарный» публичный дом, но всякий раз возвращалась в «вагончик» и пропивала
все свои сбережения. В «Каторге» она распевала французские шансонетки, танцевала модный тогда танец качучу.
Рядом с «писучей» ночлежкой была квартира «подшибал». В старое время типографщики наживали на подшибалах
большие деньги. Да еще говорили, что благодеяние делают: «Куда ему, голому да босому, деваться! Что ни дай —
все пропьет!»
— Какое!
Всю зиму на Хитровке околачивался… болел… Марк Афанасьев подкармливал. А в четверг пофартило, говорят, в Гуслицах с кем-то купца пришил… Как одну копейку шесть
больших отдал. Цапля метал… Архивариус метал. Резал Назаров.
Перечислить
все, что было в этих залах, невозможно. А на дворе, кроме того,
большой сарай был завален
весь разными редкостями более громоздкими. Тут же
вся его библиотека. В отделении первопечатных книг была книга «Учение Фомы Аквинского», напечатанная в 1467 году в Майнце, в типографии Шефера, компаньона изобретателя книгопечатания Гутенберга.
Конечно, от этого страдал
больше всего небогатый люд, а надуть покупателя благодаря «зазывалам» было легко. На последние деньги купит он сапоги, наденет, пройдет две-три улицы по лужам в дождливую погоду — глядь, подошва отстала и вместо кожи бумага из сапога торчит. Он обратно в лавку… «Зазывалы» уж узнали зачем и на его жалобы закидают словами и его же выставят мошенником: пришел, мол, халтуру сорвать, купил на базаре сапоги, а лезешь к нам…
Дорогой
все время разговаривали о лошадях, — он считал меня
большим знатоком и уважал за это.
Во
всех благоустроенных городах тротуары идут по обе стороны улицы, а иногда, на особенно людных местах, поперек мостовых для удобства пешеходов делались то из плитняка, то из асфальта переходы. А вот на
Большой Дмитровке булыжная мостовая пересечена наискось прекрасным тротуаром из гранитных плит, по которому никогда и никто не переходит, да и переходить незачем: переулков близко нет.
Николай уезжал по утрам на Ильинку, в контору, где у них было
большое суконное дело, а старший
весь день сидел у окна в покойном кожаном кресле, смотрел в зеркало и ждал посетителя, которого пустит к нему швейцар — прямо без доклада. Михаил Иллиодорович всегда сам разговаривал с посетителями.
1922 год. Все-таки собирались «среды». Это уж было не на
Большой Молчановке, а на
Большой Никитской, в квартире С. Н. Лентовской. «Среды» назначались не регулярно. Время от времени «дядя Володя» присылал приглашения, заканчивавшиеся так...
В его
большой мастерской было место
всем. Приезжает какой-нибудь живописец из провинции и живет у него, конечно, ничего не делая, пока место найдет, пьет, ест.
Взять листового табаку махорки десять фунтов, немного его подсушить (взять простой горшок, так называемый коломенский, и ступку деревянную) и этот табак класть в горшок и тереть, до тех пор тереть, когда останется не
больше четверти стакана корешков, которые очень трудно трутся; когда
весь табак перетрется, просеять его сквозь самое частое сито.
А до него Лубянская площадь заменяла собой и извозчичий двор: между домом Мосолова и фонтаном — биржа извозчичьих карет, между фонтаном и домом Шилова — биржа ломовых, а вдоль
всего тротуара от Мясницкой до
Большой Лубянки — сплошная вереница легковых извозчиков, толкущихся около лошадей. В те времена не требовалось, чтобы извозчики обязательно сидели на козлах. Лошади стоят с надетыми торбами, разнузданные, и кормятся.
Он высоко поднял руку и заботится
больше всего о калаче…
Перед
большими праздниками, к великому удивлению начальства, Лефортовская и Рогожская части переполнялись арестантами, и по
всей Москве шли драки и скандалы, причем за «бесписьменность» задерживалось неимоверное количество бродяг, которые указывали свое местожительство главным образом в Лефортове и Рогожской, куда их и пересылали с конвоем для удостоверения личности.
За час до начала скачек кофейная пустеет —
все на ипподроме, кроме случайной, пришлой публики. «Играющие» уже
больше не появляются: с ипподрома — в клубы, в игорные дома их путь.
Лучше же
всех считался Агапов в Газетном переулке, рядом с церковью Успения. Ни раньше, ни после такого не было. Около дома его в дни
больших балов не проехать по переулку: кареты в два ряда, два конных жандарма порядок блюдут и кучеров вызывают.
Московский артистический кружок был основан в шестидесятых годах и окончил свое существование в начале восьмидесятых годов. Кружок занимал
весь огромный бельэтаж бывшего голицынского дворца, купленного в сороковых годах купцом Бронниковым. Кружку принадлежал ряд зал и гостиных, которые образовывали круг с огромными окнами на
Большую Дмитровку с одной стороны, на Театральную площадь — с другой, а окна белого голицынского зала выходили на Охотный ряд.
На этом вечере был
весь цвет Малого и
Большого театров, литераторы и музыканты.
Ежедневно
все игроки с нетерпением ждали прихода князей: без них игра не клеилась. Когда они появлялись, стол оживал. С неделю они ходили ежедневно, проиграли
больше ста тысяч, как говорится, не моргнув глазом — и вдруг в один вечер не явились совсем (их уже было решено провести в члены-соревнователи Кружка).
Большой угол занимал собачий рынок. Каких-каких собак здесь не было! И борзые, и хортые, и псовые, и гончары
всех сортов, и доги, и бульдоги, и всякая мохнатая и голая мелкота за пазухами у продавцов. Здесь работали собачьи воры.
Перед ним горка разбросанных сотенных, прикрытых
большой золотой табакеркой, со сверкающей
большой французской буквой N во
всю ее крышку.
На другом конце стола прилизанный, с английским пробором на лысеющей голове скаковой «джентльмен», поклонник «карт, женщин и лошадей»,
весь занят игрой. Он соображает, следит за каждой картой, рассматривает каждую полоску ее крапа, когда она еще лежит в ящике под рукой банкомета, и ставит то мелко, то вдруг
большой куш и почти всегда выигрывает.
Давали спектакли, из которых публике, чисто клубной, предпочитавшей маскарады и веселые ужины,
больше всего нравился «Потонувший колокол», а в нем особенно мохнатый леший, прыгавший через камни и рытвины, и страшный водяной, в виде огромной лягушки, полоскавшейся в ручье и кричавшей: «Бре-ке-ке-кекс!»
А там грянула империалистическая война. Половина клуба была отдана под госпиталь. Собственно говоря, для клуба остались прихожая, аванзал, «портретная», «кофейная»,
большая гостиная, читальня и столовая. А
все комнаты, выходящие на Тверскую, пошли под госпиталь. Были произведены перестройки. Для игры «инфернальная» была заменена
большой гостиной, где метали баккара, на поставленных посредине столах играли в «железку», а в «детской», по-старому, шли игры по маленькой.
С каждым годом
все чаще и чаще стали студенты выходить на улицу. И полиция была уже начеку. Чуть начнут собираться сходки около университета, тотчас же останавливают движение, окружают цепью городовых и жандармов
все переулки, ведущие на
Большую Никитскую, и огораживают Моховую около Охотного ряда и Воздвиженки. Тогда открываются двери манежа, туда начинают с улицы тащить студентов, а с ними и публику, которая попадается на этих улицах.
А
больше всего мальчуганам доставалось и работы, и колотушек от «кусочников».
— Первое — это надо Сандуновские бани сделать такими, каких Москва еще не видела и не увидит. Вместо развалюхи построим дворец для бань, сделаем
все по последнему слову науки, и чем
больше вложим денег, тем
больше будем получать доходов, а Хлудовых сведем на нет. О наших банях заговорит печать, и ты — знаменитость!
Не ворошь ты меня, Танюшка,
Растомила меня банюшка,
Размягчила туги хрящики,
Разморила
все суставчики.
В бане веник
больше всех бояр,
Положи его, сухмяного, в запар,
Чтоб он был душистый и взбучистый,
Лопашистый и уручистый…
Деньги, данные «на чай», вносились в буфет, где записывались и делились поровну. Но
всех денег никто не вносил; часть, а иногда и
большую, прятали, сунув куда-нибудь подальше. Эти деньги назывались у половых: подвенечные.
На углу Остоженки и 1-го Зачатьевского переулка в первой половине прошлого века был
большой одноэтажный дом, занятый
весь трактиром Шустрова, который сам с семьей жил в мезонине, а огромный чердак да еще пристройки на крыше были заняты голубятней, самой
большой во
всей Москве.
Кипяток в семь часов разливали по стаканам без блюдечек, ставили стаканы на каток, а рядом — огромный медный чайник с заваренным для колера цикорием. Кухарка (в мастерских ее звали «хозяйка») подавала по куску пиленого сахара на человека и нарезанный толстыми ломтями черный хлеб. Посуду убирали мальчики. За обедом тоже служили мальчики. И так было во
всей Москве — и в
больших мастерских, и у «грызиков».
Я лишь помнил слышанное о ней: говорили, что по
всей Москве и есть только два трезвых кучера — один здесь, другой — на фронтоне
Большого театра.
Первое время еще возили по Питерскому тракту ссылаемых в Сибирь, а потом
все стали ездить по железной дороге, и товары пошли в вагонах. Закрылось здание кордегардии. Не кричали
больше «подвысь!».
По
всей Садовой в день прохода партии — иногда в тысячу человек и
больше — выставлялись по тротуару цепью солдаты с ружьями.
В осенние дожди, перемешанные с заморозками, их положение становилось хуже лошадиного. Бушлаты из толстого колючего сукна промокали насквозь и, замерзнув, становились лубками; полы, вместо того чтобы покрывать мерзнущие
больше всего при верховой езде колени, торчали, как фанера…
Почти во
всех росли
большие деревья, посаженные в давние времена по распоряжению начальства.