Перед ним, здоровенный, с бычьей шеей и толстым бабьим лицом, босой, в хламиде наподобие рубахи, орал громоподобным басом «многая лета» бывший вышибала-пропойца.
В «Кулаковку» даже днем опасно ходить — коридоры темные, как ночью. Помню, как-то я иду подземным коридором «Сухого оврага», чиркаю спичку и вижу — ужас! — из каменной стены, из гладкой каменной стены вылезает голова живого человека. Я остановился, а голова орет...
Зашел я как-то в летний день, часа в три, в «Каторгу». Разгул уже был в полном разгаре. Сижу с переписчиком ролей Кириным. Кругом, конечно, «коты» с «марухами». Вдруг в дверь влетает «кот» и орет...
Выбегают пожарные, на ходу одеваясь в не успевшее просохнуть платье, выезжает на великолепном коне вестовой в медной каске и с медной трубой. Выскакивает брандмейстер и, задрав голову, орет...
А сам уже поднимает два шара на коромысле каланчи, знак Тверской части. Городская — один шар, Пятницкая — четыре, Мясницкая — три шара, а остальные — где шар и крест, где два шара и крест — знаки, по которым обыватель узнавал, в какой части города пожар. А то вдруг истошным голосом орет часовой сверху...
Западная культура у нас с давних времен прививалась только наружно, через парикмахеров и модных портных. И старается «французик из Бордо» около какого-нибудь Лёньки или Серёньки с Таганки, и так-то вокруг него извивается, и так-то наклоняется, мелким барашком завивает и орет...
Зарядившись в пивных, студенчество толпами спускается по бульварам вниз на Трубную площадь, с песнями, но уже «Gaudeamus» заменен «Дубинушкой». К ним присоединилось уже несколько белоподкладочников, которые, не желая отставать от товарищей, сбросили свой щегольской наряд дома и в стареньких пальтишках вышагивают по бульварам. Перед «Московскими ведомостями» все останавливаются и орут...
— И опять все вранье! А как он орал, что Вольный сын Эфира; а ты меня, Леня, в бок тычешь и шепчешь: «Врет!» И верно, врал: Вольный сын Легкого и Ворожеи.
А то еще один из замоскворецких, загуливавших только у Бубнова и не выходивших дня по два из кабинетов, раз приезжает ночью домой на лихаче с приятелем. Ему отворяют ворота — подъезд его дедовского дома был со двора, а двор был окружен высоким деревянным забором, а он орет...
На коне верхом сидел человек с бутылкой водки. Он орал песни. У ворот кипятился пристав в шикарном мундире с гвардейским, расшитым серебром воротником. Он орал и грозил кулаком вверх.
Там всегда была такая толпа, так орали, хохотали, ругались, так безобразно и сипло пели и так часто дрались; кругом кабака шлялись всегда такие пьяные и страшные рожи…
Чем энергичнее дергал его Ничипоренко за ухо и чем деликатнее и нежнее убеждал его Бенни, говоря: «Вы нездоровы, вы поезжайте домой», тем младший брат орал ожесточеннее, доходя до визгов, воплей и рева. Ничипоренко зажал ему рукою рот, тот укусил его за руку. Под влиянием боли и досады вообще скорый на руку Ничипоренко ударил младшего брата укушенною им рукою по губам. Младший брат взревел, как будто его перерезали.
— Яшка-то напился вдрызг, да отцу и бухнул прямо в глаза — вор! И всякие другие колючие слова: бесстыжий развратник, безжалостный… без ума орал!.. А Петруха-то его ка-ак тяпнет по зубам! Да за волосья, да ногами топтать и всяко, — избил в кровь! Теперь Яшка-то лежит, стонет… Потом Петруха на меня, — как зыкнет! «Ты, говорит… Гони, говорит, вон Ильку…» Это-де ты Яшку-то настроил супротив его… И орал он — до ужасти!.. Так ты гляди…
В кабаке после недавнего затишья опять поднялся шум. Пьяный Терешка-казак орал песни и обнимался с Челышем, Марзак и Парасковея-Пятница горланили песни, дурачок Терешка хохотал, как сумасшедший.
— Стой, бабы! Не галдеть! — крикнул он, покрывая сразу своим басом их голоса. — Орете все, как на базаре. Ничего не слышу. Говори кто-нибудь одна: в чем дело?