Неточные совпадения
Возьмешь два шеста, просунешь по пути следования по болоту один шест, а потом параллельно ему, на аршин расстояния —
другой, станешь на четвереньки — ногами на одном шесте, а руками на
другом — и ползешь боком вперед, передвигаешь ноги по одному шесту и руки, иногда по локоть в воде, по
другому. Дойдешь до конца шестов — на одном стоишь, а
другой вперед двигаешь. И это
был единственный путь в раскольничьи скиты, где уж очень хорошими пряниками горячими с сотовым медом угощала меня мать Манефа.
Я раза три
был у матери Манефы — ее сын Трефилий Спиридоньевич
был другом моего «дядьки», беглого матроса, старика Китаева, который и водил меня в этот скит…
Волок —
другого слова у древних раскольников для леса не
было. Лес — они называли бревна да доски.
Дед мой любил слушать Пушкина и особенно Рылеева, тетрадка со стихами которого, тогда запрещенными,
была у отца с семинарских времен. Отец тоже часто читал нам вслух стихи, а дед, слушая Пушкина, говаривал, что Димитрий Самозванец
был действительно запорожский казак и на престол его посадили запорожцы. Это он слышал от своих отца и деда и
других стариков.
Вскоре купил мне дед на сельской ярмарке
другую азбуку, которая
была еще интереснее. У первой буквы А изображен мужик, ведущий на веревке козу, и подпись: «Аз. Антон козу ведет».
Других азбук тогда не
было, и надо полагать, что Лев Толстой, Тургенев и Чернышевский учились тоже по этим азбукам.
Назимова, дочь генерала,
была родственница исправника Беляева и родственница Разнатовских, родовитых дворян, отец которых
был когда-то
другом и сослуживцем Сперанского и занимал важное место в Петербурге.
Мы продолжали жить в той же квартире с дедом и отцом, а на лето опять уезжали в «Светелки», где я и дед пропадали на охоте, где дичи всякой
было невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как говорил дед, пешком ходили. В «Светелках» у нас жил тогда и беглый матрос Китаев, мой воспитатель, знаменитый охотник,
друг отца и деда с давних времен.
По обыкновению та и
другая то и дело пияли меня: не
ешь с ножа, и не ломай хлеб на скатерть, и ложку не держи, как мужик…
Какое это имя и
было ли у него
другое — я не знаю.
Помощником исправника
был П.В. Беляев, женатый на Анне Михайловне Васильевой, два брата которой, Николай и Александр, высланные в Вологду, ярые народники, с дубинами и в красных рубахах, и
были, сперва один, а потом
другой, моими репетиторами.
Около того же времени исчез сын богатого вологодского помещика, Левашов, большой
друг Саши, часто бывавший у нас. Про него потом говорили, что он ушел в народ, даже кто-то видел его на Волге в армяке и в лаптях, ехавшего вниз на пароходе среди рабочих. Мне Левашов очень памятен — от него первого я услыхал новое о Стеньке Разине, о котором до той поры я знал, что он
был разбойник и его за это проклинают анафемой в церквах Великим постом. В гимназии о нем учили тоже не больше этого.
Но зато ни один триумфатор не испытывал того, что ощущал я, когда ехал городом, сидя на санях вдвоем с громадным зверем и Китаевым на козлах. Около гимназии меня окружили товарищи, расспросам конца не
было, и потом как я гордился, когда на меня указывали и говорили: «Медведя убил!» А учитель истории Н.Я. Соболев на
другой день, войдя в класс, сказал, обращаясь ко мне...
Мой отец тоже признавал этот способ воспитания, хотя мы с ним
были вместе с тем большими
друзьями, ходили на охоту и по нескольку дней, товарищами, проводили в лесах и болотах. В 12 лет я отлично стрелял и дробью и пулей, ездил верхом и
был неутомим на лыжах. Но все-таки я
был безобразник, и
будь у меня такой сын теперь, в XX веке, я, несмотря ни на что, обязательно порол бы его.
— И сравнению не подлежит! Это обыкновенный кит, и он может только глотать малую рыбешку, а тот
был кит
другой, кит библейский — тот и пророка может. А ты, дурак, за неподобающие вопросы выйди из класса!
Действительно, Идиот
был коронной ролью того и
другого, Мельников
был знаменитость и Докучаев тоже.
— Собака, Порфирий Леонидович, водится в северных странах, у самоедов, где они
поедают друг друга среди долины ровной, на гладкой высоте, причем торопливо не свивают долговечного гнезда… Собака считается лучшим
другом человека… Я кончил, Порфирий Леонидович.
А сидели раз два часа без обеда всем классом за
другое; тогда я
был еще в первом классе.
Все хорошо запоминалось. И самое светлое воспоминание осталось о Соболеве. Учитель русского языка, франтик Билевич, завитой и раздушенный, в полную противоположность всем
другим учителям,
был предметом насмешек за его щегольство.
Действительно, это
был «жених из ножевой линии» и плохо преподавал русский язык. Мне от него доставалось за стихотворения-шутки, которыми занимались в гимназии двое: я и мой одноклассник и неразлучный
друг Андреев Дмитрий. Первые силачи в классе и первые драчуны, мы вечно ходили в разорванных мундирах, дрались всюду и писали злые шутки на учителей. Все преступления нам прощались, но за эпиграммы нам тайно мстили, придираясь к рваным мундирам.
Накормили меня ужином, кашицей с соленой судачиной, а потом я улегся вместе с
другими, на песке около прикола, на котором
был намотан конец бичевы, а
другой конец высоко над водой поднимался к вершине мачты.
Выпьет у одних, идет к
другой артели за угощеньем, и так весь берег обойдет, а потом исчезает вдребезги пьяный.
Отец остался очень доволен, а его
друзья, политические ссыльные, братья Васильевы, переписывали стихи и прямо поздравляли отца и гордились тем, что он пустил меня в народ, первого из Вологды… Потом многие ушли в народ, в том числе и младший Васильев, Александр, который
был арестован и выслан в Архангельский уезд, куда-то к Белому морю…
Был назначен в шестую роту капитана Вольского, отличавшегося от
другого офицерства необычайной мягкостью и полным отсутствием бурбонства.
— Прощаю и я. Марш во фронт! — А потом обратился к нам: — Ребята, чтобы об этом случае забыть, будто никогда его и не
было. Да чтоб в
других ротах никто не знал!
У некоторых
были свои, присланные из дому, подушки, а
другие спали на тюфяках, набитых соломой.
Никто из нас никогда не читал ничего, кроме гарнизонного устава.
Других книг не
было, а солдаты о газетах даже и не знали, что они издаются для чтения, а не для собачьих ножек под махорку или для завертывания селедок.
Пробыл я лагери, пробыл вторую зиму в учебной команде, но уже в должности капрального, командовал взводом, затем отбыл следующие лагери, а после лагерей нас, юнкеров, отправили кого в Казанское, а кого в Московское юнкерское училище. С моими
друзьями Калининым и Павловым, с которыми мы вместе прожили на нарах, меня разлучили: их отправили в Казань, а я
был удостоен чести
быть направленным в Московское юнкерское училище.
Ну и показал я им, как колоть надо! Выбирал самые толстые, суковатые — сосновые
были дрова, — и пока
другой сторож возился с поленом, я расколол десяток…
Подружились со стариком. Он мне рассказал, что этот табак с фабрики Николая Андреевича Вахрамеева, духовитый, фабрика вон там, недалече, за шошой, а то еще
есть в Ярославле фабрика
другого Вахрамеева и Дунаева, у тех табак позабористей, да не так духовит…
Сперва выучил сгибать последние суставы, и стали они такие крепкие, что
другой всей рукой последнего сустава не разогнет; потом начал учить постоянно мять концами пальцев жевку-резину — жевка
была тогда в гимназии у нас в моде, а потом и гнуть кусочки жести и тонкого железа…
— Погоди. Я тебя обещал
есть выучить… Дело просто. Это называется бутерброд, стало
быть, хлеб внизу а печенка сверху. Язык — орган вкуса. Так ты вот до сей поры зря жрал, а я тебя выучу, век благодарен
будешь, а
других уму-разуму научишь. Вот как: возьми да переверни, клади бутерброд не хлебом на язык, а печенкой. Ну-ка!
Подробнее об этом дальше, а пока я скажу, что «Обреченные» — это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и не назван даже самый город, где
был этот завод, а главные действующие лица заменены
другими, — словом, написан так, чтобы и узнать нельзя
было, что одно из действующих лиц — я, самолично, а
другое главное лицо рассказа совсем не такое, как оно описано, только разве наружность сохранена…
Вкусно пахли щи, но и с говядиной
ели лениво. Так и не доели, вылили. Наложили пшенной каши с салом… Я жадно
ел, а
другие только вид делали.
Некоторые прямо из кухни, не умываясь, шли в кубочную, на
другой конец двора. Я пошел за Иваном. На дворе
было темно, метель слепила глаза и жгла еще не проснувшееся горячее тело.
— Вот это и
есть нож, которым надо резать кубики мелко, чтобы ковалков не
было. Потом, когда кубики изрежем, разложим их на рамы, ссыпем
другие и сложим в кубики. А теперь скидай с себя рубаху.
Мы разговаривали только о текущем, не заглядывая
друг другу в прошлое. Любил он только сказки слушать — у нас сказочник
был, бродяжка неведомый. Суслик звать. Кто он — никому
было не известно, да и никто не интересовался этим: Суслик да Суслик.
В казарму ввалился Сашка с двумя пьяными старожилами завода. Сашка
был трезвее
других, пиликал на гармошке, и все трое горланили что-то несуразное.
На
другой день к обеду явилось новое лицо: мужичище саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зловещее лицо, в курчавых волосах копной, и в бороде торчат метелки от камыша. Сел,
выпил с нами водки,
ест и молчит. И Орлов тоже молчит — уж у них обычай ничего не спрашивать — коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция.
Из коляски вынули два больших чемодана — значит, не на день приехали, отсюда
будут другие зимовники объезжать, а жить у нас. Это часто бывало.
И в эту ночь я переночевал на ящиках в подвале вместе с Евстигнеевым, а на
другой день
был принят выходным актером.
Далматов и Давыдов мечтали о будущем и в порыве дружбы говорили мне, что всегда
будем служить вместе, что меня они от себя не отпустят, что вечно
будем друзьями.
На
другой день в 9 утра я пришел в казармы. Опухший, должно
быть, от бессонной ночи Инсарский пришел вслед за мной.
Я в 6 часов уходил в театр, а если не занят, то к Фофановым, где очень радовался за меня старый морской волк, радовался, что я иду на войну, делал мне разные поучения, которые в дальнейшем не прошли бесследно. До слез печалились Гаевская со своей доброй мамой. В труппе после рассказов Далматова и
других, видевших меня обучающим солдат, на меня смотрели, как на героя,
поили, угощали и платили жалованье. Я играл раза три в неделю.
Во время войны жалованье утраивалось — 2 р. 70 к. в треть. Только что произведенные два ефрейтора входят в трактир чай
пить, глядят и видят — рядовые тоже чай
пьют… И важно говорит один ефрейтор
другому: «На какие это деньги рядовщина гуляет? Вот мы, ефрейторы,
другое дело».
Все это я видел в первый раз, все меня занимало, а мои молодые спутники
были так милы, что я с этого момента полюбил грузин, а затем, познакомясь и с
другими кавказскими народностями, я полюбил всех этих горных орлов, смелых, благородных и всегда отзывчивых.
Для наших берданок это не
было страшно. В лодках суматоха, гребцы выбывают из строя, их сменяют
другие, но все-таки лодки улепетывают. С ближайшего корабля спускают им на помощь две шлюпки, из них пересаживаются в первые новые гребцы; наши дальнобойные берданки догоняют их пулями… Англичанин, уплывший первым, давно уже, надо полагать, у всех на мушках сидел. Через несколько минут все четыре лодки поднимаются на корабль. Наши берданки продолжают посылать пулю за пулей.
Были бы целы два любимых генерала Шелеметев и Шаликов,
был бы цел мой молодой
друг, товарищ по юнкерскому училищу подпоручик Николин: он погиб благодаря своему росту в самом начале наступления, пуля попала ему в лоб.
Другая театральная семья — это
была семья Горсткиных, но там
были более серьезные беседы, даже скорее какие-то учено-театральные заседания. Происходили они в полухудожественном, в полумасонском кабинете-библиотеке владельца дома, Льва Ивановича Горсткина, высокообразованного старика, долго жившего за границей, знакомого с Герценом, Огаревым, о которых он любил вспоминать, и увлекавшегося в юности масонством. Под старость он
был небогат и существовал только арендой за театр.
Это
был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для «Будильника» и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я, еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или
другой погибели, и вдруг…