Солнце вылезло и ослепило. На душе повеселело. Посудина шла спокойно, боковой ветерок не мешал. На расшиве поставили парус. Сперва полоскал — потом надулся, и как гигантская утка боком, но плавно покачивалась посудина, и бичева иногда хлопала по воде.
День был холодный, и оборванцы не пошли на базар. Пили дома, пили до дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка… Внизу в кухне заядлые игроки дулись в «фальку и бардадыма», гремя медяками. Иваныч, совершенно больной, лежал на своем месте. Он и жалованье не ходил получать и не ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал.
В зале зарождалось оживление, сверкал боевой задор, адвокат раздражал острыми словами старую кожу судей. Судьи как будто сдвинулись плотнее, надулись и распухли, чтобы отражать колкие и резкие щелчки слов.
Тут папа поднял парус, и он сначала повис, чуть шевелясь и вздрагивая от ветра, а когда папа натянул шкот, парус надулся ветром, и наша лодка, дрогнув, пошла вперёд – сначала медленно, а потом всё быстрее и увереннее.
– Что вы имеете в виду? – спросила я, потирая чело и обиженно надувшись.
Юркины щёки надулись, сам он сделался красным и вдруг – икнул.
Тут папа поднял парус, и он сначала повис, чуть шевелясь и вздрагивая от ветра, а когда папа натянул шкот, парус надулся ветром, и наша лодка, дрогнув, пошла вперёд – сначала медленно, а потом всё быстрее и увереннее.