Неточные совпадения
Сам я играл Держиморду
и в костюме квартального следил за выходами. Меня выпустил Вася. Он отворил дверь
и высунул меня на сцену,
так что я чуть не запнулся. Загремел огромными сапожищами со шпорами
и действительно рявкнул на весь театр: «
Был по приказанию», за что «съел аплодисменты»
и вызвал одобрительную улыбку городничего — Григорьева, зажавшего мягкой ладонью мне рот. Это
была моя вторая фраза, произнесенная на сцене, в первой все-таки уже ответственной роли.
Таким же важным лицом
был прежде при царском дворе
и наш князь.
Таким же любителем театра в Рязанском полку
был и адъютант Эльснер, ставивший солдатские спектакли, для которых Григорьев давал ему костюмы.
Фамилии даже не называли, а только: Вася.
И лились воспоминания о безвременно погибшем друге — добром, сердечном человеке. Женат
был Вася на младшей из артистической семьи Талановых. Супруги никогда не разлучались,
и в злополучный день — служили они в Козлове — жена
была в театре, а он не
был занят в пьесе, уснул дома, да
так и не проснулся.
Была поставлена
и «Аскольдова могила». Торопку
пел знаменитый в то время тенор Петруша Молодцов, а Неизвестного должен
был петь Волгин-Кречетов, трагик.
Так, по крайней мере, стояло в афише. Репетировали без Неизвестного. Наступил день спектакля, а на утренней репетиции Волгина-Кречетова нет.
Все мы
так и ахнули — что за сила, что за красота! Театр
был полон.
— Как вам
будет рада Надя! Когда приезжает к нам в гости Вася, то у них только
и разговора, что о вас,
так что заглазно мы хорошо
и давно знакомы.
Для
таких выездов
была, кроме гардероба
и обстановки, особая библиотека из ходовых пьес, очень умно сокращенных.
Это
был высокий молодой человек в собольей поддевке
и такой же шапке, совсем удалой добрый молодец, единственный сын старообрядки-богачки.
И обращался Воронин с хористами, статистами
и театральными рабочими, как Замбо
и Квимбо с неграми, — затрещины сыпались направо
и налево,
и никто не возражал. Со мной, впрочем, он
был очень вежлив, потому что Андреев, отрекомендовав меня, сказал, что я служил в цирке
и был учителем гимнастики в полку, а я подтвердил это, умышленно при приветствии пожав ему руку
так, что он закричал от боли
и, растирая пальцы, сказал...
На репетициях бывать ему
было некогда: в конторе служба, в спектакле — у занавеса,
так что
и в буфет он никогда не заглядывал.
— А вот кому! Когда при деньгах вы встретите действительно хорошего человека, отдайте ему эти деньги или сразу все, или несколькими частями —
и, значит, мы квиты. А тех, которым вы дадите деньги, обяжете словом поступить
так же, как вы.
И пойдет наша четвертная по свету гулять много лет, а может,
и разрастется. Ежели когда
будет нужда в деньгах — пишите, еще вышлю. Всякое бывает на чужой стороне…
Крякнул ключ, завизжала окованная железом дверь,
и мы очутились в потемках — только можно
было разглядеть два окна: одно полутемное, заросшее паутиной, другое посветлее.
И вся эта масса хлама
была сплошь покрыта пылью, как одеялом, только слева непонятные контуры какие-то торчали. Около двери, налево, широкая полка, на ней сквозь пыль можно рассмотреть шлемы, короны, латы, конечно бумажные. Над ними висели
такие же мечи, сабли, шестоперы.
Вася зачихал, выругался… Его звали «чистоплюй»: он по десять раз в день мыл руки, а когда
пил водку, то последнюю каплю из рюмки обязательно выливал на ладонь
и вытирал чистым платком. В кармане у него всегда
были кусочки белой бумаги. Он никогда не возьмется за скобку двери иначе, как не обернув ее бумажкой. А тут
такая пыль!
Я
так и обомлел. Пьеса эта прошла в сезон пять раз
и была у меня на слуху.
Бывали с этим колоссом
и такие случаи: в семидесятых годах, во время самарского голода,
был в Москве, в Немчиновке, поставлен спектакль в пользу голодающих. Шло «Не в свои сани не садись». Русакова играл Николай Христофорович, а остальных изображал цвет московских любителей: В. А. Mорозова (Дуню), Н. Л. Очкина, С. А. Кунича, Дм.
И. Попов
и другие.
Примечание к рассказу
было такое: «В конце семидесятых годов, в один из моих приездов к А.
И. Островскому в Щелыково, мы по обыкновению сидели с ним около мельницы с удочками; рыба не клевала; Александр Николаевич
был скучен.
Про него ходила масса анекдотов, популярность его
была громадна. Он любил весело
выпить, лихо гульнуть, посмеяться, пошутить, но
так, чтобы никому его шутки обидны не
были.
И все же во время поездки по Волге он жестоко обидел актера Илькова. Прекрасный исполнитель характерных ролей, человек со средствами, совершенно одинокий, Ильков
был скуп до крайности.
Успех
был громадный,
и впоследствии Бурлак стал по зимам выступать в дивертисментах как рассказчик, сперва любителем, а потом попал он в Саратов в труппу Костромского.
Так, шутя, начал свою блестящую карьеру Василий Николаевич Андреев-Бурлак.
Глаз Чехова, мерцающий
и зоркий,
Глядит в восторге с высоты галерки
На сцену, где Далматов
и Бурлак-Андреев,
Козельский, Писарев,
и Глама,
и Киреев,
Где Южин, юноша тогда, с студенческой скамьи
Уж крылья расправлял могучие свои,
И помню я ее в тяжелые годины,
Когда она
была еще
так молода,
Но в волосах снежились горькие седины,
Свидетели борьбы,
и горя,
и труда.
— Значит, вы чужой в Москве? Ну,
так пойдемте к нам разговляться
и будете наш. Поступайте ко мне в театр. Сто рублей в месяц устраивает вас?
Знаменитый Модест Иванович Писарев, лучший Несчастливцев,
и Ананий Яковлев, игравший вместе со своей первой женой П. А. Стрепетовой «Горькую судьбину», подняли пьесу на
такую высоту, какой она не достигала даже в Малом театре. Если огромный, красивый, могучий Писарев
был прекрасен в этой роли, то Стрепетова, маленькая, немного сутулая,
была неотразимо великолепна.
В. В. Шведевенгер во время ареста ухитрился бежать в Казань, встретился с Писаревым, а потом поступил на сцену вместе с ним, да
так и остался выходным актером
и вместе ярым пропагандистом. Он
был связующим звеном между революционерами, ютившимися тогда в Петровском-Разумовском,
и избранной компанией А. А. Бренко, которая щедро давала средства на помощь политическим заключенным
и ссыльным.
Через несколько дней я получил программу на веленевой бумаге
и пригласительный почетный билет от богача
И. А. Кощелена, создателя «Русской мысли». Концерт
был частный, билеты
были распределены между знакомыми, цензуры никакой. Я ликовал. Еще бы, я, начинающий поэт, еще
так недавно беспаспортный бродяга,
и вдруг напечатано: «Стихотворение В. А. Гиляровского — прочтет А.
И. Южин».
Друзья еще утром ввалились ко мне, проездом из Вологды в Тамбов. В Вологде лопнула антреприза Савина: они
были без копейки в кармане,
так что
и за извозчика с вокзала заплатил коридорный Спирька, знавший Григорьева, останавливавшегося у меня ранее.
Александр Иванович
был председателем Грузинского общества. Вечера в пользу учащихся, устраиваемые этим обществом, отличались
такой простотой
и красотой экзотики, с очаровательной лезгинкой, что самая разнообразная публика столицы битком набивала Колонный зал теперешнего Дома союзов,
и половина ее не могла сдержаться, чтобы не хлопать в ладоши в такт лезгинки.
Это
была оперетка М. В. Лентовского, но оперетка не
такая, как
была в Москве до него
и после него.
— Это что
такое? — удивился Долгоруков, но подоспевший Лентовский объяснил ему, как это
было. — Ростовщик?
И жаловаться! В каком вы виде! Пристав, отправьте его просушиться! — приказал Долгоруков.
—
И чего актеры
поют, а не говорят, слов не разберешь! — жаловались посетители
таких лож.
В это время подошел к столу высокий мужчина с усами, с лицом безжизненного цвета, одетый в коротенькую, не по росту, грязную донельзя рубашку, в
таких же грязных кальсонах
и босиком. Волосы его
были растрепаны, глаза еле глядели из-под опухших красных век. Видно
было, что он со страшного похмелья
и только что встал от сна.
— Жизнью вы все рискуете! Уводите своих… Вам накроют темную,
будет драка, вас разденут. Ну, уходите. Как я уйду,
так и вы за мною все…
У австралийских дикарей
были такие священные места, куда нога смертного не должна
была ступить,
и виноватый, преступивший закон, изданный жрецами, подвергался смертной казни за нарушение «табу».
Такое «табу» лежало на Театральной площади: оно
было наложено командующим войсками Московского военного округа
и соблюдалось преемственно с аракчеевских времен, с тою только разницей, что виновного не казнили, а отправляли в квартал (тогда еще «участков» не
было, они введены с 1881 года), чего москвичи совершенно справедливо боялись.
На десять лет замолчала Дума, пока какой-тo смелый главный опять не поднял этого Аполлонова вопроса об открытии пролета для удобства проезда.
И снова получился
такой же строгий оклик, хотя командующий войсками
был другой генерал — Бреверн де ля Гарди.
Так и звали этих особ «канатными»,
и не
было тогда хуже оскорбления, как ругать: «канатная».
А все-таки снег мяли
и следы на нем
были, иногда одиночные, а то
и групповые.
В первый раз я увидел площадь в декабре 1875 года, когда приехал в Москву из Рязани ночью
и остановился у приятеля, актера Селиванова, в его номере, в «Челышах»,
так как у меня не
было ни копейки денег.
Перед моим спутником стоял жандарм в пальто с полковничьими погонами, в синей холодной фуражке. Я невольно застыл перед афишей на стене театра
и сделал вид, что читаю, — уж очень меня поразил вид жандарма: паспорта у меня еще не
было, а два побега недавних — на Волге
и на Дону —
так еще свежи
были в памяти.
Эту сторону площади изменили эти два дома. Зато другая — с Малым
и Большим театром
и дом Бронникова остались
такими же, как
и были прежде. Только владелец Шелапутин почти незаметно сделал в доме переделки по требованию М.В. Лентовского, снявшего под свой театр помещение закрывшегося Артистического кружка. Да вырос на месте старинной Александровской галереи универсальный магазин «Мюр
и Мерилиз» — огненная печь из стекла
и железа…
Опять скажу: если б не
было каната на Театральной площади, я бы прямо прошел из «Челышей» в Кружок… Если б жандарм не задержал нас на три минуты, не
было бы
и другой знаменательной встречи
и не
было бы тех слов Петра Платоновича, которые на всю жизнь запечатлелись в моем сердце.
Такие слова мог сказать только
такой человек, как П. П. Мещерский.
Всю дорогу до «Щербаков»
и сидя вдвоем за ранним завтраком еще в пустой почти зале он говорил —
и я в первый раз в жизни
был очарован
таким человеком
и таким разговором. Впрочем, я молчал
и, кажется, только единственный вопрос
и предложил...
— Только вчера я неопровержимо убедился в этом. Я вчера пережил
такие восторженные моменты, да не один я, а весь театр;
такие моменты, о каких до сих пор
и в мечтах не
было. Монолог Лауренции, обесчещенной командором ордена Колотавры, владельцем Овечьего источника, призывающей на сходке народ отомстить тирану, вызвал ураган вocтоpгa, какого никто не запомнит. Особенно слова ее в монологе...
Но все-таки постом я еще раз видел,
и тоже издали, Ермолову. Это
было у нас, на вечере Артистического кружка.
Вышел я — себя не помню. Пошел наверх в зал, прямо сказать — водки
выпить. Вхожу — народу еще немного, а машина что-то
такое грустное играет… Вижу, за столиком сидит Губонин, младший брат. Завтракают… А у Петра Ионыча я когда-то работал, на дому проверял бухгалтерию,
и вся семья меня знала, чаем
поили, обедом кормили, когда я долго засижусь. Я поклонился.
Он
был великолепный Чацкий, он не «играл», а «читал» Чацкого, но
так «читал», что о его игре никто
и не думал.
Сидели здесь южные антрепренеры
и между ними харьковский Иванов-Палач, безобиднейший человек, прозванный
так за то, что это
было его единственное ругательство, вырывавшееся у него в минуту крайнего раздражения…
Боков удалец хоть куда, но
и мне почет немалый
был: уж очень поразило их мое цирковое искусство, меткая стрельба да знание лошади — опыт прошлого. К горам, которые я впервые увидел, я скоро привык. Надо сказать, что Боков подарил мне еще на зимовнике свою черкеску, бурку, кинжал — словом, одел меня настоящим кабардинцем
и сам
так же
был одет. Боков взял со стены своего кабинета две нарезные двустволки — охота
будет.
Во вьюке еще остались две
такие винтовки в чехлах. В первый раз в жизни я видел винчестер,
и только через год с лишком много их попадало мне в руки на войне — ими
были вооружены башибузуки.
Я вступил на зыбучий плетень без всякого признака перил. Мне жутко показалось идти впереди коня с кончиком повода в руке. То ли дело, думалось, вести его под уздцы, все-таки не один идешь! Но
было понятно, что для этого удобства мост
был слишком узок,
и я пошел самым обыкновенным шагом, не тихо
и не скоро,
так, как шел Ага,
и ни разу не почувствовал, что повод натянулся: конь слишком знал свое дело
и не мешал движению, будто его
и нет, будто у меня один повод в руках.
Я увидал их возвращающихся в свои неприступные ледники с водопоя
и пастбища по узкому карнизу каменных скал. Впереди шел вожак, старый тур с огромными рогами, за ним поодиночке, друг за другом, неотрывно все стадо. Вожак иногда пугливо останавливался поднимал голову, принюхивался
и прислушивался
и снова двигался вперед. Стадо шло высоко надо мной
и неминуемо должно
было выйти на нашу засаду,
так как это единственная тропа, исключительно турья, снизу на ледник, где они должны
быть при первых лучах солнца.