Неточные совпадения
Вернулся мой путешествующий по карте палец из Рыбинска в Ярославль. Вспомнились ужасы белильного завода… Мысленно проехал по Волге до Каспия… В дербентские и задонские степи ткнулся, а мысль вернулась в Казань. Опять вспомнился арест, взломанная решетка, побег. И злые
глаза допрашивавшего седого жандармского полковника, глядевшие
на меня через золотое пенсне над черными бровями… Жутко стало, а в этот момент скрипнула дверь, и я даже вздрогнул.
И когда вслед за Васей показалась могучая фигура Григорьева в бухарском халате нараспашку, когда я взглянул
на его полное бритое лицо — сын
на него как две капли воды был похож, те же добрые карие
глаза и ласковая улыбка, — я сразу ожил.
Высокий и грузный, вращая большими темными
глазами, он завывал баритоном, переходившим в бас, с небольшой хрипотцой Кузьму Рощина, Прокопа Ляпунова и других атаманов, имея главный успех
на ярмарочных спектаклях.
Орлиный профиль, коротко подстриженные черные с проседью усы
на бритом матово-смуглом лице, освещенном ласковым взглядом черных
глаз, остановили
на себе мое внимание. Так неожиданно было в тамбовском базарном трактире встретить такой тип.
После уж от Васи я узнал все. «Адамовой головой» кто-то со злости назвал Анну Николаевну, о чем до этого случая никто не знал. Действительно, бледная, с большими темными, очень глубоко сидящими добрыми
глазами и с совершенно вдавленным носом, она была похожа издали
на череп. Судя по лицу, можно было думать, что это результат известной болезни, но ее прекрасный голос сразу опровергал это подозрение.
Пока я фантазировал
на все лады, Александр Николаевич не спускал с меня
глаз, и, когда я кончил фантастическое повествование, он взял с меня слово непременно написать этот рассказ.
На его красивом лице, освещенном прекрасными голубыми
глазами, она, огромная и толстая, была, казалось, совсем некстати, но она умела выражать малейшее настроение ее обладателя: губа то смеялась, то сердилась, то плакала.
На другой день, уже трезвый, входит купчина
на мостик, хлопает по плечу, смотрит мне пристально в
глаза и совершенно серьезно говорит: «Знаешь что?
Из всех театральных знаменитостей моей юности дольше других оставалась в живых А. А. Бренко.
На моих
глазах полвека сверкала ее жизнь в непрерывной борьбе, без минуты покоя. Это был путь яркой кометы, то ослепительной в зените, то исчезавшей, то снова выплывавшей между облаками и снова сверкавшей в прорывах грозовых туч.
Глаз Чехова, мерцающий и зоркий,
Глядит в восторге с высоты галерки
На сцену, где Далматов и Бурлак-Андреев,
Козельский, Писарев, и Глама, и Киреев,
Где Южин, юноша тогда, с студенческой скамьи
Уж крылья расправлял могучие свои,
И помню я ее в тяжелые годины,
Когда она была еще так молода,
Но в волосах снежились горькие седины,
Свидетели борьбы, и горя, и труда.
Дружеская встреча с ним
на разговенье у А. А. Бренко сразу подняла меня в
глазах тех, кто знал Васю и кто знал, что он живет по паспорту клинского мещанина Васильева, а
на самом деле он вовсе не Васильев, а Шведевенгер, скрывшийся из Петербурга во время обыска в Слепцовской коммуне в Эртелевом переулке.
На месте того старого дома, где была эта коммуна, впоследствии А. А. Суворин выстроил огромный дворец для своей газеты «Новое время».
«Отколупнет ли крендель» Градов-Соколов, закатит ли
глаза томная Рыбчинская, рявкнет ли Соловцов или, как в барабан, лупит себя по груди Рощин-Инсаров, улыбнется ли, рублем подарит наивная Мартынова —
на все отзыв от всей души, с шумом и грохотом.
На моих
глазах он превратился в буфетчика. Одет в пиджак, через шею серебряная цепь с передвижной подковой, с голубой эмалью, которую я еще помню
на его хозяине Кулакове лет двадцать назад: это хозяйский подарок. Семка увел меня в свою каморку за посудным шкафом, принес бутылку елисеевского портвейна, две рюмки и пару антоновских яблок.
Оглядываюсь — Игнат. Он значительно смотрит
на меня и кладет четыре пальца себе
на губы. Жест для понимающего известный: молчи и слушай. И тотчас же запускает щепоть в тавлинку, а рукой тихо и коротко дергает меня за рукав. Это значит: выйди за мною. А сам, понюхав, зажав рот, громко шепчет: «Ну, зачихаю», — и выходит в коридор. Я тоже заряжаю нос, закрываю ладонью, чтобы тоже не помешать будто бы чиханьем, и иду за Игнатом. Очень уж у него были неспокойные
глаза.
За столом галдеж.
На В. А. Симова навалились с руганью. Кто за него, кто против. Он испуганно побледнел и съежился. Ванька Лошадь с безумными
глазами бросился к столу, бешено замахнулся над головой В. А. Симова бутылкой. Я издали только успел рявкнуть...
Он глядит
на меня безумными
глазами, скривившаяся борода трясется.
С каким восторгом рассказывал мне все подробности Мещерский, очевидец первого триумфа Ермоловой.
На его добрых серых
глазах посверкивали слезы, когда он говорил об этом дебюте.
Огромного роста, сухой и костистый, в долгополом сюртуке, черномазый, с ястребиными
глазами, он с часу дня до позднего вечера пребывал ежедневно в бильярдной Большой московской гостиницы, играл по рублику партию
на бильярде, причем кия в руки не брал, а мазиком с «ярославским накатом».
С благодарной улыбкой взглянул чтец
на Николая Хрисанфовича, поздоровался
глазами с Горбуновым и, когда смолкли аплодисменты, четким полушепотом, слышным во всех концах огромной залы, заявил...
Ермолова откидывается
на спинку стула. Мерцавшие зарницы сменились в ее
глазах сверкнувшей молнией, будто она сама мчится
на бешеной тройке...
— Ага — и больше ничего. Тэбэ я — кунак, им — Ага. — Джигиты разостлали перед нами бурку, вынули из переметной сумы сыр, чурек, посудину и два серебряных стакана. Я залюбовался его лошадью: золотисто-гнедая с белой звездочкой между
глаз и белой бабкой
на левой ноге. Лошади с такой приметой ценятся у восточных народов:
на такой Магомет ездил. Я молча созерцал красавицу, а он и говорит...
А Черек будто переливался под нами, то под двумя моими ногами, то под четырьмя ногами лошади. Впереди,
на том берегу, недвижной статуей стоял красавец Ага, блестя золотым кинжалом
на темной черкеске, смотря куда-то вверх по течению так, что
глаз его я не видел. Это опять-таки прием бывалого горца: не мешать человеку своим взглядом. И это я понял, когда остановился рядом с ним, когда перешел уже в полном покое и сказал ему, радостно улыбаясь...
Голубые озера, причудливые камешки в каскадах пещеры и наконец я сам, как живой, перед собственными своими
глазами,
на розовом фоне позолоченных утренней зарей снегов.
Недосягаемые вершины таинственного Каштан-тау загорелись сплошным розовым алмазом в лучах невидимого еще солнца. Передо мной сверкнул огненными
глазами не менее таинственный, чем Каштан-тау, мой кунак и с улыбкой указал
на повисшего
на скале убитого тура.
С быстротой метеора мелькнуло мимо нас стадо… Грянули выстрелы почти залпом, а потом еще четыре из наших винчестеров поодиночке, чтобы добить двух подранков. Остальные исчезли за углом скалы быстрее выстрелов магазинки. Охота была великолепная: четыре красавца козла лежали
на камнях. Пятый, раненный, должно быть, слетел в пропасть и исчез из
глаз в густом кустарнике
на страшной глубине… Доставать его — и думать нечего.
В последний раз помню перед своими
глазами плавные движения правой руки Аги с его толстым серебряным перстнем
на большом пальце. Кольцо очень толстое, в виде веревки, с поперечными золотыми насечками. Меня всегда интересовало, почему он носит кольцо
на большом пальце, но я, по обыкновению, не спрашивал его, а узнал через много времени, увидав стариков-горцев, носивших так же кольца.
Старик, который ухаживал за мной, оказался доктором. Он тоже черкес, как пастухи и мои кунаки. Он объяснялся со мной только знаками, мазал меня, массировал, перевязывал, и, когда я обращался к нему с вопросами, он показывал мне, что он не понимает и что говорить мне вредно. Это он показывал так: высовывал язык, что-то болтал, потом отрицательно качал головой, ложился
на спину, закрывал
глаза, складывал руки
на груди, представляя мертвого, и, показывая
на язык, говорил...
После утренней прогулки к стаду мы поднялись по козьей тропке
на скалу, к которой прилепилась, служа продолжением пещеры, наша сакля. Мой старик показал мне
на север, где в пролетах между ледниками зеленели леса и далеко за ними маячила степь, своей дымкой сливаясь с горизонтом. Похлопал он меня по плечу; его строгие
глаза развеселились, ястребиный нос сморщился, и все лицо осветилось улыбкой...
Между Большими Балканами с севера и Малыми с юга, защищенная от ветров,
на десятки километров вдоль и километров
на семь в поперечнике тянется знаменитая болгарская Долина роз, сплошь покрытая розовыми полями. В них вкраплены фруктовые сады, и весной эта единственная в мире долина удивляет
глаз непрерывной розовой пеленой под самым горным хребтом Больших Балкан.
В стороне от кургана одиноко стоял могучий и бодрый высокий старик. Его седая густая борода серебрилась
на солнце и, расчесанная волосок к волоску, лежала
на широких лацканах английского пальто. Что-то близко знакомое сверкнуло мне в этой стройной, энергичной фигуре и в его глубоких темных
глазах, ласково взглянувших из-под седых бровей. Он поднял руку и, сделав отрицательный жест, сказал довольно чисто по-русски...
Я поднял
на него голову —
глаза смеются. Он смотрит в сторону.
Перед самым выходом
на сцену я прошел в дальнюю, глухую аллею сада, пробежался, сделал пяток сальто-мортале и, вернувшись, встал между кулисами, запыхавшись, с разгоревшимися
глазами. Оглянул сцену, изображавшую разбойничий стан в лесу. Против меня, поправее суфлерской будки, атаман Карл с главарями, остальные разбойники — группами. Пятеро посредине сцены, между мной и Карлом, сидят около костра.
Разбойники при моем появлении вскочили и остолбенели. Пауза удивления. Далматов глядит
на меня восторженными
глазами.
Из-под коричневой юбки сверкали серые ботики, а из-под каракулевой шапочки весело взглянули большие серые
глаза на подбегавшую к ней с лаской собаку.
Как-то Мария Николаевна попросила меня прочитать мое стихотворение «Бурлаки». Потом сама прочитала после моих рассказов о войне некрасовское «Внимая ужасам войны», а М. И. Свободина прочла свое любимое стихотворение, которое всегда читала в дивертисментах — и чудно читала, — «Скажи мне, ты любил
на родине своей?». И, положив свою руку
на мою, пытливо посмотрела
на меня своими прекрасными темно-карими
глазами...
Через темную комнату, дверь с теплой гардиной, а за ней уютная комната Марии Николаевны. Она поднимается с кресла и тихо идет навстречу. Сильно постаревшая, осунувшаяся, какой я себе ее даже и представить не мог. Идет с трудом,
на лице радость и вместе с тем ее вечная грустная улыбка.
Глаза усталые и добрые, добрые. Я поцеловал ее горячую, сухую руку, она мне положила левую руку
на шею, поцеловала в голову.
Она сидела
на моей кровати вместе с другими и все время, ни
на кого не обращая внимания, мурлыкала чуть слышно арию Офелии. А Вася из уголка с дивана глядел
на нее влюбленными
глазами. Я только тут и узнал, что Вольский в свой бенефис ставит «Гамлета».
Вдруг Гамлет-Вольский выпрямился, повернулся к Горацио, стоявшему почти
на авансцене спиной к публике. Его
глаза цвета серого моря от расширенных зрачков сверкали черными алмазами, блестели огнем победы… И громовым голосом, единственный раз во всей пьесе, он с торжествующей улыбкой бросил...
От восторга тамбовские помещики, сплошь охотники и лихие наездники, даже ногами затопали, но гудевший зал замер в один миг, когда Вольский вытянутыми руками облокотился
на спинку стула и легким, почти незаметным наклоном головы, скорее своими ясными
глазами цвета северного моря дал знать, что желание публики он исполнит. Артист слегка поднял голову и чуть повернул влево, вглубь, откуда раздался первый голос: «Гамлета! Быть или не быть!»
Его красивая, статная фигура, даже пальцы его белых рук замерли
на красном фоне спинки стула. Он как-то застыл. Казалось, что
глаза ничего не видят перед собой или видят то, что не видит никто, или недвижно ищут ответа невозможного.
И читает или, вернее, задает сам себе вопросы, сам отвечает
на них, недвижный, как прекрасный мраморный Аполлон, с шевелюрой Байрона, с неподвижными, как у статуи,
глазами, застывшими в искании ответа невозможного… И я и вся публика также неподвижны, и также
глаза всех ищут ответа: что дальше будет?… «Быть или не быть?» И с этим же недвижным выражением он заканчивает монолог, со взглядом полного отчаяния, словами: «И мысль не переходит в дело». И умолкает.
А публика еще ждет. Он секунду, а может быть, полминуты глядит в одну и ту же точку — и вдруг
глаза его, как серое северное море под прорвавшимся сквозь тучи лучом солнца, загораются черным алмазом, сверкают
на миг мимолетной улыбкой зубы, и он, радостный и оживленный, склоняет голову. Но это уж не Гамлет, а полный жизни, прекрасный артист Вольский.
А. А. Блока до этого я видел только раз в «Славянском базаре», в компании с молодыми людьми. Они проходили мимо нас к выходу, и среди них я невольно залюбовался Блоком. Сюртук ловко сидел
на его фигуре, и его свежее лицо показалось мне знакомым: где это я его видел? Лицо,
глаза и рамка курчавых волос, будто с портрета Байрона, пластические движения стройного тела — все вместе напоминало мне кого-то близкого.
Проходя мимо нас, он бросил взгляд
на наш стол, но мысли его были где-то далеко, он нас не заметил, и эти
глаза цвета серого моря подтвердили, что они мне знакомы. Да где же, где я его видел? Так и не припомнил!
Ни одного жеста, ни одного движения. А недвижные
глаза, то черные от расширенных зрачков, то цвета серого моря, смотрят прямо в мои
глаза. Я это вижу, но не чувствую его взгляда. Да ему и не надо никого видеть. Блок читал не для слушателей: он, глядя
на них, их не видел.
Тогда в его
глазах на один миг сверкают черные алмазы. И опять туман серого моря, и опять то же искание ответа. Это Гамлет, преображенный в поэта, или поэт, преображенный в Гамлета. Вот
на миг он что-то видит не видящим нас взором и говорит о том, что видит. Да, он видит… видит… Он видит, что
Утомленный, бледный, опустился поэт
на жесткое кресло, но вскоре оживился. Я успел пробиться и встать за его креслом. Нас около Блока было немного.
Глаза у Блока еще усталые, но уже совсем другие, не такие, как за минуту назад, во время чтения, смотрели внимательно.