Оглядываюсь — Игнат. Он значительно смотрит на меня и кладет четыре пальца себе на губы. Жест для понимающего известный: молчи и слушай. И тотчас же запускает щепоть в тавлинку, а рукой тихо и коротко дергает меня за рукав. Это значит: выйди за мною. А сам, понюхав, зажав рот, громко шепчет: «Ну, зачихаю», — и выходит в коридор. Я тоже заряжаю нос, закрываю ладонью, чтобы тоже не помешать будто бы чиханьем, и иду за Игнатом. Очень уж у него были неспокойные глаза.
В Царицыне, увидав с великой радостью Волгу, вспомнил свою жизнь бурлацкую и в память Нюхаря Костыги, моего лямочного друга, купил берестяную с фольгой вятскую тавлинку, четверку костромского нюхательного табаку мятного — он летом хорош, мята в носу холодит, — понюхал и ожил!
Схвативши его за ворот, он вызвал своим криком двух других товарищей, которым поручил держать его, а сам полез только на одну минуту за сапог, чтобы вытащить оттуда тавлинку с табаком, освежить на время шесть раз на веку примороженный нос свой; но табак, верно, был такого рода, которого не мог вынести даже и мертвец.
А когда дедушка сказал ему: «черт с тобой — понюхай!» и при этом открыл тавлинку, — то леший не мог более соблюсти хорошего поведения и сошкольничал: он так поддал ладонью под табакерку, что запорошил доброму мельнику все глаза.
Кишкин достал берестяную тавлинку, сделал жестокую понюшку и еще раз оглядел шахты. Ах, много тут денежек компания закопала — тысяч триста, а то и побольше. Тепленькое местечко досталось: за триста-то тысяч и десяти фунтов золота со всех шахт не взяли. Да, веселенькая игрушка, нечего сказать… Впрочем, у денег глаз нет: закапывай, если лишних много.
Он как бы не замечал, что он слеп, и, повёртывая в жирных, коротких, хотя, признаться, грязных-прегрязных пальцах свою берёзовую тавлинку, разговаривал с народом всегда с лёгкою улыбкой на губах.
В холщовой рубашке с жабо, в жёлтом нанковом сюртуке, в чулках и башмаках, он время от времени вынимал из кармана тавлинку и с важной миной набивал табаком свой красный нос, нагло свидетельствовавший о единственной слабости старика.
Он как бы не замечал, что он слеп, и, повёртывая в жирных, коротких, хотя, признаться, грязных-прегрязных пальцах свою берёзовую тавлинку, разговаривал с народом всегда с лёгкою улыбкой на губах.
– Это так… – доставая тавлинку, заметил старик, – ну что ж… пожалуй…
В холщовой рубашке с жабо, в жёлтом нанковом сюртуке, в чулках и башмаках, он время от времени вынимал из кармана тавлинку и с важной миной набивал табаком свой красный нос, нагло свидетельствовавший о единственной слабости старика.