Монах оставил ослицу и взошел в храм; потом народ опять начал редеть, уходить; солнце садилось, ночь наступала, и отчаянный муж, второй раз теряя свою жену, тихими шагами побрел домой.
Через несколько времени вышел монах, тотчас обратил глаза на место, где сидел несчастный, и, как бы обрадованный его уходом, поспешно сел на свою ослицу, вздохнул, перекрестился, еще раз вздохнул и поехал к городским воротам.
Ты мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
И ветхие кости ослицы встают, И телом оделись, и рев издают; И чувствует путник и силу, и радость; В крови заиграла воскресшая младость; Святые восторги наполнили грудь: И с богом он дале пускается в путь.
— Значит, это мой роман глупейший, мой? — крикнул он так громко, что даже у Амаранты заболело горло. — Ах, ты, безмозглая утка! Так-то вы, сударыня, смотрите на мои произведения? Так-то, ослица? Проговорились? Больше меня уж вы не увидите! Прощайте! Гм…бррр…идиотка! Мой роман глупейший?! Граф Барабанта-Алимонда знал, что издавал!