Неточные совпадения
Молодой
человек лет двадцати трех-четырех, жиденький, бледный,
с белокурыми волосами и в довольно узком черном фраке, робко и смешавшись, явился на сцену.
Глафире Львовне
с первого взгляда понравился молодой
человек; на это было много причин: во-первых, Дмитрий Яковлевич
с своими большими голубыми глазами был интересен; во-вторых, Глафира Львовна, кроме мужа, лакеев, кучеров да старика доктора, редко видала мужчин, особенно молодых, интересных, — а она, как мы после узнаем, любила, по старой памяти, платонические мечтания; в-третьих, женщины в некоторых летах смотрят на юношу
с тем непонятно влекущим чувством,
с которым обыкновенно мужчины смотрят на девушек.
Странно было это столкновение жизни бедного молодого
человека с жизнью семьи богатого помещика.
Через неделю после смотра графиню Мавру Ильинишну явились поздравлять ее знакомые, —
люди, которые считались давно умершими, выползли из своих нор, где они лет тридцать упорно сражались со смертью и не сдались, где они лет тридцать капризничали и собирали деньги, хилые, разбитые параличом,
с удушьем и глухотой.
— Нет, я здорова, — отвечала она и при этом подняла глаза к нему
с видом
человека, просящего помощи.
Разумеется, биография бедного молодого
человека не может иметь той занимательности, как биография Алексея Абрамовича
с домочадцами.
Управляющий мецената,
человек не слабонервный, почувствовал что-то вроде слез, когда старики расставались
с сыном.
В эту тяжелую минуту для кандидата отворилась дверь его комнатки, и какая-то фигура, явным образом не столичная, вошла, снимая темный картуз
с огромным козырьком. Козырек этот бросал тень на здоровое, краснощекое и веселое лицо
человека пожилых лет; черты его выражали эпикурейское спокойствие и добродушие. Он был в поношенном коричневом сюртуке
с воротником, какого именно тогда не носили,
с бамбуковой палкой в руках и, как мы сказали,
с видом решительного провинциала.
С этими словами он хотел было сесть на стул, на котором висел вицмундирный фрак; но оказалось, что этот стул может только выносить тяжесть фрака без
человека, а не
человека в сюртуке. Круциферский, сконфузившись, просил его поместиться на кровать, а сам взял другой (и последний) стул.
Образ жизни, суждения, интересы этих
людей сначала поражали его, потом он стал равнодушнее, хотя и был далек от примирения
с такою жизнию.
Зачем эти
люди вставали
с постелей, зачем двигались, для чего жили — трудно было бы отвечать на эти вопросы.
Она приехала в последние годы царствования покойной императрицы Екатерины портнихой при французской труппе; муж ее был второй любовник, но, по несчастию, климат Петербурга оказался для него гибелен, особенно после того, как, оберегая
с большим усердием, чем нужно женатому
человеку, одну из артисток труппы, он был гвардейским сержантом выброшен из окна второго этажа на улицу; вероятно, падая, он не взял достаточных предосторожностей от сырого воздуха, ибо
с той минуты стал кашлять, кашлял месяца два, а потом перестал — по очень простой причине, потому что умер.
Лицом она была похожа на отца, только темно-голубые глаза наследовала она от Дуни; но в этом сходстве была такая необъятная противоположность, что два лица эти могли бы послужить Лафатеру предметом нового тома кудрявых фраз: жесткие черты Алексея Абрамовича, оставаясь теми же, искуплялись, так сказать, в лице Любоньки; по ее лицу можно было понять, что в Негрове могли быть хорошие возможности, задавленные жизнию и погубленные ею; ее лицо было объяснением лица Алексея Абрамовича:
человек, глядя на нее, примирялся
с ним.
Когда ей миновало шестнадцать лет, Негров смотрел на всякого неженатого
человека как на годного жениха для нее; заседатель ли приезжал
с бумагой из города, доходил ли слух о каком-нибудь мелкопоместном соседе, Алексей Абрамович говорил при бедной Любоньке: «Хорошо, кабы посватался заседатель за Любу, право, хорошо: и мне бы
с руки, да и ей чем не партия?
Первое, что сблизило молодых
людей, была отеческая простота в обращении Негрова
с своими домашними и
с прислугой.
Элиза Августовна не проронила ни одной из этих перемен; когда же она, случайно зашедши в комнату Глафиры Львовны во время ее отсутствия и случайно отворив ящик туалета, нашла в нем початую баночку rouge végétal [румян (фр.).], которая лет пятнадцать покоилась рядом
с какой-то глазной примочкой в кладовой, — тогда она воскликнула внутри своей души: «Теперь пора и мне выступить на сцену!» В тот же вечер, оставшись наедине
с Глафирой Львовной, мадам начала рассказывать о том, как одна — разумеется, княгиня — интересовалась одним молодым
человеком, как у нее (то есть у Элизы Августовны) сердце изныло, видя, что ангел-княгиня сохнет, страдает; как княгиня, наконец, пала на грудь к ней, как к единственному другу, и живописала ей свои волнения, свои сомнения, прося ее совета; как она разрешила ее сомнения, дала советы; как потом княгиня перестала сохнуть и страдать, напротив, начала толстеть и веселиться.
— Что? — спросил его Круциферский
с видом
человека, которому на голову вылили ушат холодной воды.
— Вот то-то, любезнейший;
с конца добрые
люди не начинают. Прежде, нежели цидулки писать да сбивать
с толку, надобно бы подумать, что вперед; если вы в самом деле ее любите да хотите руки просить, отчего же вы не позаботились о будущем устройстве?
— Что мне делать? — спросил Круциферский голосом, который потряс бы всякого
человека с душою.
Вот
с таким-то пульсом
человек и решается на всякие глупости: бейся пульс ровно, тук, тук, тук, никогда бы вы не дошли до этого.
А в женитьбе непременно
с собою топишь еще
человека.
Мы, бывало,
с Антоном Фердинандовичем, — знакомый вам
человек, — денег какой-нибудь рубль, а есть и курить хочется, — купим четверку «фалеру», так уж, кроме хлеба, ничего и не едим, а купим фунт ветчины, так уж не курим, да оба и хохочем над этим, и все ничего; а
с женой не то: жену жаль, жена будет реветь…
С утра до ночи делались визиты; три года часть этих
людей не видалась и
с тяжелым чувством замечала, глядя друг на друга, умножение седых волос, морщин, худобы и толщины; те же лица, а будто не те: гений разрушения оставил на каждом свои следы; а со стороны,
с чувством, еще более тяжелым, можно было заметить совсем противоположное, и эти три года так же прошли, как и тринадцать, как и тридцать лет, предшествовавшие им…
Наконец, года три совсем о нем не говорили, и вдруг это странное лицо, совестный судья от парижской масонской ложи в Америке,
человек, ссорившийся
с теми, которым надобно свидетельствовать глубочайшее почтение, уехавший во Францию на веки веков, — явился перед NN-ским обществом, как лист перед травой, и явился для того, чтобы приискивать себе голоса на выборах.
Возражений он не мог терпеть, да и не приходилось никогда их слышать ни от кого, кроме доктора Крупова; остальным в голову не приходило спорить
с ним, хотя многие и не соглашались; сам губернатор, чувствуя внутри себя все превосходство умственных способностей председателя, отзывался о нем как о
человеке необыкновенно умном и говорил: «Помилуйте, ему не председателем быть уголовной палаты, повыше бы мог подняться.
— Конечно-с, сомнения нет. Признаюсь, дорого дал бы я, чтоб вы его увидели: тогда бы тотчас узнали, в чем дело. Я вчера после обеда прогуливался, — Семен Иванович для здоровья приказывает, — прошел так раза два мимо гостиницы; вдруг выходит в сени молодой
человек, — я так и думал, что это он, спросил полового, говорит: «Это — камердинер». Одет, как наш брат, нельзя узнать, что
человек… Ах, боже мой, да у вашего подъезда остановилась карета!
Человек лет тридцати, прилично и просто одетый, вошел, учтиво кланяясь хозяину. Он был строен, худощав, и в лице его как-то странно соединялись добродушный взгляд
с насмешливыми губами, выражение порядочного
человека с выражением баловня, следы долгих и скорбных дум
с следами страстей, которые, кажется, не обуздывались. Председатель, не теряя чувства своей доблести, приподнялся
с кресел и показывал, стоя на одном месте, вид, будто он идет навстречу.
Расстройство дел ужаснуло вдову; она плакала, плакала, наконец утерла слезы и
с мужеством великого
человека принялась за поправку имения.
Радуйтесь же, вам удалось: ваш приятель очернил меня здесь, меня выгнали, на меня смотрели
с презрением, мои уши должны были слышать страшные оскорбления; наконец, я без куска хлеба, а потому выслушайте от меня, что я сама гнушаюсь вами, потому что вы мелкий, презренный
человек, выслушайте это от горничной вашей тетки…
Как мне приятно думать о бессильной злобе, о бешенстве,
с которыми вы будете читать эти строки; а ведь вы слывете за порядочного
человека и, вероятно, послали бы пулю в лоб, если б кто-нибудь из равных вам сказал это».
Женевец был
человек лет сорока, седой, худощавый,
с юными голубыми глазами и
с строгим благочестием в лице.
Он был
человек отлично образованный, славно знал по-латыни, был хороший ботаник; в деле воспитания мечтатель
с юношескою добросовестностью видел исполнение долга, страшную ответственность; он изучил всевозможные трактаты о воспитании и педагогии от «Эмиля» и Песталоцци до Базедова и Николаи; одного он не вычитал в этих книгах — что важнейшее дело воспитания состоит в приспособлении молодого ума к окружающему, что воспитание должно быть климатологическое, что для каждой эпохи, так, как для каждой страны, еще более для каждого сословия, а может быть, и для каждой семьи, должно быть свое воспитание.
Владимир принялся рьяно за дела; ему понравилась бюрократия, рассматриваемая сквозь призму девятнадцати лет, — бюрократия хлопотливая, занятая,
с нумерами и регистратурой,
с озабоченным видом и кипами бумаг под рукой; он видел в канцелярии мельничное колесо, которое заставляет двигаться массы
людей, разбросанных на половине земного шара, — он все поэтизировал.
Пришедши в свой небольшой кабинет, женевец запер дверь, вытащил из-под дивана свой пыльный чемоданчик, обтер его и начал укладывать свои сокровища,
с любовью пересматривая их; эти сокровища обличали как-то въявь всю бесконечную нежность этого
человека: у него хранился бережно завернутый портфель; портфель этот, криво и косо сделанный, склеил для женевца двенадцатилетний Володя к Новому году, тайком от него, ночью; сверху он налепил выдранный из какой-то книги портрет Вашингтона; далее у него хранился акварельный портрет четырнадцатилетнего Володи: он был нарисован
с открытой шеей, загорелый,
с пробивающейся мыслию в глазах и
с тем видом, полным упования, надежды, который у него сохранился еще лет на пять, а потом мелькал в редкие минуты, как солнце в Петербурге, как что-то прошедшее, не прилаживающееся ко всем прочим чертам; еще были у него серебряные математические инструменты, подаренные ему стариком дядей; его же огромная черепаховая табакерка, на которой было вытиснено изображение праздника при федерализации, принадлежавшая старику и лежавшая всегда возле него, — ее женевец купил после смерти старика у его камердинера.
— А впрочем, поживите и
с нами. Если не встретите здесь того блеска и образования, то, наверное, найдете добрых и простых
людей, которые гостеприимно примут вас в среде своих мирных семейств.
Часа через три он возвратился
с сильной головной болью, приметно расстроенный и утомленный, спросил мятной воды и примочил голову одеколоном; одеколон и мятная вода привели немного в порядок его мысли, и он один, лежа на диване, то морщился, то чуть не хохотал, — у него в голове шла репетиция всего виденного, от передней начальника губернии, где он очень приятно провел несколько минут
с жандармом, двумя купцами первой гильдии и двумя лакеями, которые здоровались и прощались со всеми входящими и выходящими весьма оригинальными приветствиями, говоря: «
С прошедшим праздничком», причем они, как гордые британцы, протягивали руку, ту руку, которая имела счастие ежедневно подсаживать генерала в карету, — до гостиной губернского предводителя, в которой почтенный представитель блестящего NN-ского дворянства уверял, что нельзя нигде так научиться гражданской форме, как в военной службе, что она дает
человеку главное; конечно, имея главное, остальное приобрести ничего не значит; потом он признался Бельтову, что он истинный патриот, строит у себя в деревне каменную церковь и терпеть не может эдаких дворян, которые, вместо того чтоб служить в кавалерии и заниматься устройством имения, играют в карты, держат француженок и ездят в Париж, — все это вместе должно было представить нечто вроде колкости Бельтову.
То ему представлялся губернский прокурор, который в три минуты успел ему шесть раз сказать: «Вы сами
человек с образованием, вы понимаете, что для меня господин губернатор постороннее лицо: я пишу прямо к министру юстиции, министр юстиции — это генерал-прокурор.
Жизнь даром не проходит для
людей, у которых пробудилась хоть какая-нибудь сильная мысль… все ничего, сегодня идет, как вчера, все очень обыкновенно, а вдруг обернешься назад и
с изумлением увидишь, что расстояние пройдено страшное, нажито, прожито бездна.
У него недоставало того практического смысла, который выучивает
человека разбирать связный почерк живых событий; он был слишком разобщен
с миром, его окружавшим.
Вот причина, по которой Бельтов, гонимый тоскою по деятельности, во-первых, принял прекрасное и достохвальное намерение служить по выборам и, во-вторых, не только удивился, увидев
людей, которых он должен был знать со дня рождения или о которых ему следовало бы справиться, вступая
с ними в такие близкие сношения, — но был до того ошеломлен их языком, их манерами, их образом мыслей, что готов был без всяких усилий, без боя отказаться от предложения, занимавшего его несколько месяцев.
— Я совершенно
с вами согласен; а другие думают, что есть за
людьми вины лучше всякой правоты.
Вот моя хлеб-соль на дорогу; а то, я знаю, вы к хозяйству
люди не приобыкшие, где вам ладить
с вольными
людьми; да и вольный
человек у нас бестия, знает, что
с ним ничего, что возьмет паспорт, да, как барин какой, и пойдет по передним искать другого места.
А может быть, Семен Иванович, — прибавила она
с той насмешливой злобой и даже
с тою неделикатностью, которая всегда присуща
людям счастливым, — вам уж кажется, что надобно выдержать характер, что если вы теперь признаетесь, что были неправы, то осудите всю жизнь свою и должны будете
с тем вместе узнать, что поправить ее нельзя.
— Недаром говорят, что медицинские занятия прививают
человеку какой-то сухой материальный взгляд на жизнь; вы так коротко знакомитесь
с вещественной стороной
человека, что из-за нее забыли другую сторону, ускользающую от скальпеля и которая одна и дает смысл грубой материи.
— Ах, я забыл вам рассказать: на днях как-то я познакомился
с преинтересным
человеком.
Разумеется, Бельтов был рад-радехонек познакомиться
с порядочным
человеком, и ему вовсе не пришло в голову, что он сделает первый визит.
В приемах и речах Бельтова было столько открытого, простого, и притом в нем было столько такту, этой высокой принадлежности
людей с развитой и нежной душою, что не прошло получаса, как тон беседы сделался приятельским.
Впрочем, рассуждая глубже, можно заметить, что это так и должно быть; вне дома, то есть на конюшне и на гумне, Карп Кондратьич вел войну, был полководцем и наносил врагу наибольшее число ударов; врагами его, разумеется, являлись непокорные крамольники — лень, несовершенная преданность его интересам, несовершенное посвящение себя четверке гнедых и другие преступления; в зале своей, напротив, Карп Кондратьич находил рыхлые объятия верной супруги и милое чело дочери для поцелуя; он снимал
с себя тяжелый панцирь помещичьих забот и становился не то чтобы добрым
человеком, а добрым Карпом Кондратьичем.
Это было то время, которое холодным
людям просто смешно, а у нас оно срывает улыбку, но не улыбку презренья, а ту улыбку,
с которой мы смотрим на играющих детей: нам нельзя играть — пусть они поиграют.
— Маменька, маменька, — говорила полушепотом Вава
с каким-то отчаянием во взгляде, — что же мне делать, я не могу иначе; да рассудите сами, я не знаю совсем этого
человека, да и он, может быть, на меня не обратит вовсе никакого внимания. Не броситься же мне к нему на шею.