Неточные совпадения
Алексея Абрамовича она боялась — остальные в доме боялись ее, хотя она никогда никому не сделала вреда; обреченная томному гаремному заключению, она всю потребность любви, все требования на жизнь сосредоточила в ребенке; неразвитая, подавленная душа ее
была хороша; она, безответная и робкая, не оскорблявшаяся никакими оскорблениями, не могла вынести одного — жестокого обращения Негрова с ребенком, когда тот чуть ему надоедал; она поднимала тогда
голос, дрожащий не страхом, а гневом; она презирала в эти минуты Негрова, и Негров, как будто чувствуя свое унизительное положение, осыпал ее бранью и уходил, хлопнув дверью.
Воздух
был свеж, полон особого внутреннего запаха; роса тяжелыми, беловатыми массами подавалась назад, оставляя за собою миллионы блестящих капель; пурпуровое освещение и непривычные тени придавали что-то новое, странно изящное деревьям, крестьянским избам, всему окружающему; птицы
пели на разные
голоса; небо
было чисто.
Но, вопреки внутреннему
голосу матери, как она называла болезненные грезы свои, ребенок рос и, если не
был очень здоров, то не
был и болен.
Переходя в другую сферу, он
будет себя обманывать, так, как человек, оставляющий свою родину, старается уверить себя, что все равно, что его родина везде, где он полезен, — старается… а внутри его неотвязный
голос зовет в другое место и напоминает иные песни, иную природу.
Но глава общины продолжал: «Это ваши новые господа, — слова эти он произнес громко,
голосом, приличным такому важному извещению, — служите им хорошо, и вам
будет хорошо (вы помните, что это уж повторение)!
В три часа убранная Вава сидела в гостиной, где уж с половины третьего
было несколько гостей и поднос, стоявший перед диваном, утратил уже половину икры и балыка, как вдруг вошел лакей и подал Карпу Кондратьичу письмо. Карп Кондратьич достал из кармана очки, замарал им стекла грязным платком и, как-то, должно
быть, по складам, судя по времени, прочитавши записку в две строки, возвестил
голосом, явно не спокойным...
Иду я раз таким образом в нескольких милях от Женевы, долго шел я один… вдруг с боковой дороги вышли на большую человек двадцать крестьян; у них
был чрезвычайно жаркий разговор, с сильной мимикой; они так близко шли от меня и так мало обращали внимания на постороннего, что я мог очень хорошо слышать их разговор: дело шло о каких-то кантональных выборах; крестьяне разделились на две партии, — завтра надобно
было подать окончательные
голоса; видно
было, что вопрос, их занимавший, поглощал их совершенно: они махали руками, бросали вверх шапки.
— Да, я родился недалеко отсюда и иду теперь из Женевы на выборы в нашем местечке; я еще не имею права подать
голос в собрании, но зато у меня остается другой
голос, который не пойдет в счет, но который, может
быть, найдет слушателей. Если вам все равно, пойдемте со мной; дом моей матери к вашим услугам, с сыром и вином; а завтра посмотрите, как наша сторона одержит верх над стариками.
Ты увидишь — человек, прямо и благородно идущий на дело, много сделает, и, — прибавил старик дрожащим
голосом, — да
будет спокойствие на душе твоей».
— Ах, Бельтов, Бельтов, зачем все это, зачем этот разговор? — говорила Круциферская
голосом, исполненным мрачной грусти. — Нам
было так хорошо… теперь не
будет так… вы увидите.
Он
был очень взволнован, хотя и скрывал это,
голос у него дрожал, когда он мне сказал: „Наконец-то, наконец-то вам лучше“.
Он страдает, глубоко страдает, и нежная дружба женщины могла бы облегчить эти страдания; ее он всегда найдет во мне, он слишком пламенно понимает эту дружбу, он все пламенно понимает; сверх того, он так не привык к вниманию, к симпатии; он всегда
был одинок, душа его, огорченная, озлобленная, вдруг встрепенулась от
голоса сочувствующего.
В комнате Алексея сидело и стояло человек двадцать, и первое, что услышал Самгин,
был голос Кутузова, глухой, осипший голос, но — его. Из-за спин и голов людей Клим не видел его, но четко представил тяжеловатую фигуру, широкое упрямое лицо с насмешливыми глазами, толстый локоть левой руки, лежащей на столе, и уверенно командующие жесты правой.
Неточные совпадения
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. // Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На
голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха //
Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
И скоро звонкий
голос Оли // В семействе Лариных умолк. // Улан, своей невольник доли, //
Был должен ехать с нею в полк. // Слезами горько обливаясь, // Старушка, с дочерью прощаясь, // Казалось, чуть жива
была, // Но Таня плакать не могла; // Лишь смертной бледностью покрылось // Ее печальное лицо. // Когда все вышли на крыльцо, // И всё, прощаясь, суетилось // Вокруг кареты молодых, // Татьяна проводила их.
Они
поют, и, с небреженьем // Внимая звонкий
голос их, // Ждала Татьяна с нетерпеньем, // Чтоб трепет сердца в ней затих, // Чтобы прошло ланит пыланье. // Но в персях то же трепетанье, // И не проходит жар ланит, // Но ярче, ярче лишь горит… // Так бедный мотылек и блещет, // И бьется радужным крылом, // Плененный школьным шалуном; // Так зайчик в озими трепещет, // Увидя вдруг издалека // В кусты припадшего стрелка.
Я
был рожден для жизни мирной, // Для деревенской тишины: // В глуши звучнее
голос лирный, // Живее творческие сны. // Досугам посвятясь невинным, // Брожу над озером пустынным, // И far niente мой закон. // Я каждым утром пробужден // Для сладкой неги и свободы: // Читаю мало, долго сплю, // Летучей славы не ловлю. // Не так ли я в
былые годы // Провел в бездействии, в тени // Мои счастливейшие дни?
Ты в сновиденьях мне являлся, // Незримый, ты мне
был уж мил, // Твой чудный взгляд меня томил, // В душе твой
голос раздавался // Давно… нет, это
был не сон!