Неточные совпадения
Немчура попался пьяный,
не занимался им, да и, признаться, я больше его употреблял по хозяйству, — вот он жил в той комнате, что вам
отвели; я прогнал его.
Глафире Львовне было жаль Любоньку, но взять ее под защиту, показать свое неудовольствие — ей и в голову
не приходило; она ограничивалась обыкновенно тем, что давала Любоньке двойную порцию варенья, и потом,
проводив с чрезвычайной лаской старуху и тысячу раз повторив, чтоб chère tante [милая тетя (фр.).] их
не забывала, она говорила француженке, что она ее терпеть
не может и что всякий раз после ее посещения чувствует нервное расстройство и живую боль в левом виске, готовую перейти в затылок.
— Как же вы, милостивый государь, осмелились в моем доме
заводить такие шашни? Да что же вы думаете об моем доме? Да и я-то что, болван, что ли? Стыдно, молодой человек, и безнравственно совращать бедную девушку, у которой ни родителей, ни защитников, ни состояния… Вот нынешний век! Оттого что всему учат вашего брата — грамматике, арифметике, а морали
не учат… Ославить девушку, лишить доброго имени…
Первое, что ему пришло в голову, когда он открыл любовь Круциферского, — заставить его жениться; он думал, что письмо было шалостью, что молодой человек
не так-то легко наденет на себя ярмо брачной жизни; из ответов Круциферского Негров ясно видел, что тот жениться
не прочь, и потому он тотчас переменил сторону атаки и
завел речь о состоянии, боясь, что Круциферский, решась на брак, спросит его о приданом.
Этого женевец
не мог знать: он сердце человеческое изучал по Плутарху, он знал современность по Мальт-Брёну и статистикам; он в сорок лет без слез
не умел читать «Дон-Карлоса», верил в полноту самоотвержения,
не мог простить Наполеону, что он
не освободил Корсики, и
возил с собой портрет Паоли.
Часа через три он возвратился с сильной головной болью, приметно расстроенный и утомленный, спросил мятной воды и примочил голову одеколоном; одеколон и мятная вода привели немного в порядок его мысли, и он один, лежа на диване, то морщился, то чуть
не хохотал, — у него в голове шла репетиция всего виденного, от передней начальника губернии, где он очень приятно
провел несколько минут с жандармом, двумя купцами первой гильдии и двумя лакеями, которые здоровались и прощались со всеми входящими и выходящими весьма оригинальными приветствиями, говоря: «С прошедшим праздничком», причем они, как гордые британцы, протягивали руку, ту руку, которая имела счастие ежедневно подсаживать генерала в карету, — до гостиной губернского предводителя, в которой почтенный представитель блестящего NN-ского дворянства уверял, что нельзя нигде так научиться гражданской форме, как в военной службе, что она дает человеку главное; конечно, имея главное, остальное приобрести ничего
не значит; потом он признался Бельтову, что он истинный патриот, строит у себя в деревне каменную церковь и терпеть
не может эдаких дворян, которые, вместо того чтоб служить в кавалерии и заниматься устройством имения, играют в карты, держат француженок и ездят в Париж, — все это вместе должно было представить нечто вроде колкости Бельтову.
— Начали за здравие,
свели за упокой; начали так, что я хотел поцеловать вашу ручку и сказать мужу: «Вот человеческое пониманье жизни», а кончили тем, что его грезы — глубокомыслие; хорошо глубокомыслие — мучиться, когда надобно наслаждаться, и горевать о вещах, которых, может быть, и
не будет.
Вошел Карп Кондратьич с веселым и довольным видом: губернатор дружески жал ему руку, ее превосходительство
водила показывать ковер, присланный для гостиной из Петербурга, и он, посмотревши на ковер с видом патриархальной простоты, под которую мы умеем прятать лесть и унижение, сказал: «У кого же, матушка Анна Дмитриевна, и быть таким коврам, как
не у ваших превосходительств».
Разумеется, Яким Осипович также
не упускал случая
сводить свои счеты, пользуясь слабостями человеческой натуры.
—
Не знаю, матушка, мне ли в мои лета и при тяжких болезнях моих (при этом она глубоко вздохнула) заниматься, кто куда ходит, своей кручины довольно… Пред вами, как перед богом,
не хочу таить: Якиша-то опять зашалил — в гроб меня
сведет… — Тут она заплакала.
Давно Марья Степановна
не принимала ее так ласково; она
проводила ее даже до самой передней, где небритый Максютка, пресмешной старик лет шестидесяти, грязный и пропахнувший простым вином, одетый в фризовую шинель с черным воротником, держал одной рукой заячий салоп Анны Якимовны, а другой укладывал в карман тавлинку.
По слабости ли сил, по недостатку ли характера, но дело в том, что я — бесполезный человек, и, убедившись в этом, я полагаю, что я один хозяин над моей жизнию; я еще
не настолько разлюбил жизнь, чтоб застрелиться, и уж
не люблю ее настолько, чтоб жить на диете,
водить себя на помочах, устранять сильные ощущения и вкусные блюда для того, чтоб продлить на долгое время эту жизнь больничного пациента.
Любовь его росла беспрерывно, тем более что ничто
не развлекало его; он
не мог двух часов
провести,
не видавши темно-голубых глаз своей жены, он трепетал, когда она выходила со двора и
не возвращалась в назначенный час; словом, ясно было видно, что все корни его бытия были в ней.
— Скажите-ка, père Joseph, лучше что-нибудь о себе, как вы
провели эти годы? Моя жизнь
не удалась, побоку ее. Я точно герой наших народных сказок, которые я, бывало, переводил вам, ходил по всем распутьям и кричал: «Есть ли в поле жив человек?» Но жив человек
не откликался… мое несчастье!.. А один в поле
не ратник… Я и ушел с поля и пришел к вам в гости.
Надобно признаться, человек очень глупо устроил свою жизнь: девять десятых ее
проводит в вздоре и мелочах, а последней долей он
не умеет пользоваться.
Он жил лет пятнадцать безвыездно в NN, но можно было думать, что он только вчера приехал в город и
не успел ничего
завести.
Он смотрел им вслед,
провожал донельзя мелькание белого бурнуса между березками. Она
не имела силы обернуться. Вольдемар остался. «Да неужели, — думал он, — я должен оставить ее, и навсегда!» Он положил голову на руку, закрыл глаза и с полчаса сидел уничтоженный, задавленный горем, как вдруг кто-то его назвал по имени; он поднял голову и едва узнал общее советничье лицо советника; Бельтов сухо поклонился ему.
Неточные совпадения
Тоска любви Татьяну гонит, // И в сад идет она грустить, // И вдруг недвижны очи клонит, // И лень ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло в устах, // И в слухе шум, и блеск в очах… // Настанет ночь; луна обходит // Дозором дальный свод небес, // И соловей во мгле древес // Напевы звучные
заводит. // Татьяна в темноте
не спит // И тихо с няней говорит:
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит
не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. //
Не говорит она: отложим — // Любви мы цену тем умножим, // Вернее в сети
заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Ей-ей!
не то, чтоб содрогнулась // Иль стала вдруг бледна, красна… // У ней и бровь
не шевельнулась; //
Не сжала даже губ она. // Хоть он глядел нельзя прилежней, // Но и следов Татьяны прежней //
Не мог Онегин обрести. // С ней речь хотел он
завести // И — и
не мог. Она спросила, // Давно ль он здесь, откуда он // И
не из их ли уж сторон? // Потом к супругу обратила // Усталый взгляд; скользнула вон… // И недвижим остался он.
Служив отлично-благородно, // Долгами жил его отец, // Давал три бала ежегодно // И промотался наконец. // Судьба Евгения хранила: // Сперва Madame за ним ходила, // Потом Monsieur ее сменил; // Ребенок был резов, но мил. // Monsieur l’Abbé, француз убогой, // Чтоб
не измучилось дитя, // Учил его всему шутя, //
Не докучал моралью строгой, // Слегка за шалости бранил // И в Летний сад гулять
водил.
«Куда? Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я
не держу тебя; но где ты // Свои
проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе
не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «
Не могу понять. // Отселе вижу, что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»