Неточные совпадения
Один из моих вятских знакомых спрашивал,
какие у него доказательства на то, что малиновцы — пашквиль на вятичей.
Алексея Абрамовича она боялась — остальные в доме боялись ее, хотя она никогда никому не сделала вреда; обреченная томному гаремному заключению, она всю потребность любви, все требования на жизнь сосредоточила в ребенке; неразвитая, подавленная душа ее была хороша; она, безответная и робкая, не оскорблявшаяся никакими оскорблениями, не могла вынести
одного — жестокого обращения Негрова с ребенком, когда тот чуть ему надоедал; она поднимала тогда голос, дрожащий не страхом, а гневом; она презирала в эти минуты Негрова, и Негров,
как будто чувствуя свое унизительное положение, осыпал ее бранью и уходил, хлопнув дверью.
Затем
один из учеников вышел вперед, и учитель французского языка спросил его: «Не имеет ли он им что-нибудь сказать по поводу высокого посещения рассадника наук?» Ученик тотчас же начал на каком-то франко-церковном наречии: «Коман пувонн ну поверь анфан ремерсиерь лилюстрь визитерь» [
Как нам, бедным детям, отблагодарить знаменитого посетителя (от фр. comment pouvons-nous pauvres enfants remercier l’illustre visiteur).].
Алексей Абрамович слушал бюллетень о здоровье супруги довольно равнодушно, потому ли, что он
один во всем роде человеческом очень хорошо и основательно знал, что она ночью никогда не просыпается, или потому, что ясно видел,
как эта хроническая болезнь полезна здоровью Глафиры Львовны, — не знаю.
Она приехала в последние годы царствования покойной императрицы Екатерины портнихой при французской труппе; муж ее был второй любовник, но, по несчастию, климат Петербурга оказался для него гибелен, особенно после того,
как, оберегая с большим усердием, чем нужно женатому человеку,
одну из артисток труппы, он был гвардейским сержантом выброшен из окна второго этажа на улицу; вероятно, падая, он не взял достаточных предосторожностей от сырого воздуха, ибо с той минуты стал кашлять, кашлял месяца два, а потом перестал — по очень простой причине, потому что умер.
Горничные смотрели на нее,
как на выскочку, и, преданные аристократическому образу мыслей, считали барышней
одну столбовую Лизу.
И он выбежал в сад: ему показалось, что вдали, в липовой аллее, мелькнуло белое платье, но идти туда он не смел, он не знал даже, пойдет ли он на балкон, — да разве для того, чтоб отдать письмо, на
одну минуту — только отдать… но страшно вздумать,
как взойти на балкон…
Глафира Львовна, не понимая хорошенько бегства своего Иосифа и прохладив себя несколько вечерним воздухом, пошла в спальню, и,
как только осталась
одна, то есть вдвоем с Элизой Августовной, она вынула письмо; ее обширная грудь волновалась; она дрожащими перстами развернула письмо, начала читать и вдруг вскрикнула,
как будто ящерица или лягушка, завернутая в письмо, скользнула ей за пазуху.
— Ну, что же в этой переписке? Стакнулись, что ли? А? Поди береги девку в семнадцать лет; недаром все
одна сидит, голова болит, да то да се… Да я его, мошенника, жениться на ней заставлю. Что он, забыл, что ли, у кого в доме живет! Где письмо? Фу ты, пропасть
какая,
как мелко писано! Учитель, а сам писать не умеет, выводит мышиные лапки. Прочти-ка, Глаша.
—
Как это на
одно так смелы, а на другое робки? С
какою же целью вы писали мышиные лапки на целом почтовом листе кругом?
Беда в том, что
одни те и не думают, что такое брак, которые вступают в него, то есть после-то и раздумают на досуге, да поздненько: это все — febris erotica; где человеку обсудить такой шаг, когда у него пульс бьется,
как у вас, любезный друг мой?
Всех любопытнее, с своей стороны, и всех предприимчивее в городе был
один советник с Анною в петлице, употреблявший чрезвычайно ловко свой орден, так, что,
как бы он ни сидел или ни стоял, орден можно было видеть со всех точек комнаты.
Он был, по их речам, и страшен и злонравен. И, верно, Душенька с чудовищем жила. Советы скромности в сей час она забыла, Сестры ли в том виной, судьба ли то, иль рок, Иль Душенькин то был порок, Она, вздохнув, сестрам открыла, Что только тень
одну в супружестве любила, Открыла,
как и где приходит тень на срок, И происшествия подробно рассказала, Но только лишь сказать не знала, Каков и кто ее супруг, Колдун, иль змей, иль бог, иль дух.
Со всем этим нельзя сказать, чтоб он был решительно пропащий человек: праздность, богатство, неразвитость и дурное общество нанесли на него «семь фунтов грязи»,
как выражается
один мой знакомый, но к чести его должно сказать, что грязь не вовсе приросла к нему.
Жукур была вне себя от испуга, кричала: «Quelle demoralisation dans се pays barbare!» [
Какой разврат в этой варварской стране! (фр.)], забыла от негодования все на свете, даже и то, что у привилегированной повивальной бабки, на углу их улицы, воспитывались два ребенка, разом родившиеся, из которых
один был похож на Жукур, а другой — на кочующего друга.
Она не выезжала из Белого Поля; мальчик был совершенно
один и,
как все одинокие дети, развился не по летам; впрочем, и помимо внешних влияний, в ребенке были видимы несомненные признаки редких способностей и энергического характера.
К нему приехал около того времени,
как Бельтова искала гувернера, рекомендованный
одним из его швейцарских друзей женевец, желавший определиться в воспитатели.
Он был человек отлично образованный, славно знал по-латыни, был хороший ботаник; в деле воспитания мечтатель с юношескою добросовестностью видел исполнение долга, страшную ответственность; он изучил всевозможные трактаты о воспитании и педагогии от «Эмиля» и Песталоцци до Базедова и Николаи;
одного он не вычитал в этих книгах — что важнейшее дело воспитания состоит в приспособлении молодого ума к окружающему, что воспитание должно быть климатологическое, что для каждой эпохи, так,
как для каждой страны, еще более для каждого сословия, а может быть, и для каждой семьи, должно быть свое воспитание.
Один старик дядя, всем на свете недовольный, был и этим недоволен, и в то время,
как Бельтова была вне себя от радости, дядя (
один из всех родных ее мужа, принимавший ее) говорил: «Ох, Софья, Софья!
Как очевидно было, что на этого стройного, гибкого отрока с светлым взором жизнь не клала ни
одного ярма, что чувство страха не посещало этой груди, что ложь не переходила чрез эти уста, что он совсем не знал, что ожидает его с летами.
Вы можете себе представить, сколько разных дел прошло в продолжение сорока пяти лет через его руки, и никогда никакое дело не вывело Осипа Евсеича из себя, не привело в негодование, не лишило веселого расположения духа; он отроду не переходил мысленно от делопроизводства на бумаге к действительному существованию обстоятельств и лиц; он на дела смотрел как-то отвлеченно,
как на сцепление большого числа отношений, сообщений, рапортов и запросов, в известном порядке расположенных и по известным правилам разросшихся; продолжая дело в своем столе или сообщая ему движение,
как говорят романтики-столоначальники, он имел в виду, само собою разумеется,
одну очистку своего стола и оканчивал дело у себя
как удобнее было: справкой в Красноярске, которая не могла ближе двух лет возвратиться, или заготовлением окончательного решения, или — это он любил всего больше — пересылкою дела в другую канцелярию, где уже другой столоначальник оканчивал по тем же правилам этот гранпасьянс; он до того был беспристрастен, что вовсе не думал, например, что могут быть лица, которые пойдут по миру прежде, нежели воротится справка из Красноярска, — Фемида должна быть слепа…
—
Как хочешь, мой друг, — отвечала с обычной кротостью Бельтова, —
одно страшно, Володя, надобно будет тебе подходить к больным, а есть прилипчивые болезни.
…
Одно письмо было с дороги, другое из Женевы. Оно оканчивалось следующими строками: «Эта встреча, любезная маменька, этот разговор потрясли меня, — и я,
как уже писал вначале, решился возвратиться и начать службу по выборам. Завтра я еду отсюда, пробуду с месяц на берегах Рейна, оттуда — прямо в Тауроген, не останавливаясь… Германия мне страшно надоела. В Петербурге, в Москве я только повидаюсь с знакомыми и тотчас к вам, милая матушка, к вам в Белое Поле».
Иногда заезжали в гостиницу и советники поиграть на бильярде, выпить пуншу, откупорить
одну, другую бутылку, словом, погулять на холостую ногу, потихоньку от супруги (холостых советников так же не бывает,
как женатых аббатов), — для достижения последнего они недели две рассказывали направо и налево о том,
как кутнули.
Содержатель, разбогатевший крестьянин из подгороднего села, знал, что такое Бельтов и
какое именьице у него, а потому он тотчас решился отдать ему
одну из лучших комнат трактира, — комната эта только давалась особам важным, генералам, откупщикам, — и потому повел его в другие.
Вдруг из переулка раздалась лихая русская песня, и через минуту трое бурлаков, в коротеньких красных рубашках, с разукрашенными шляпами, с атлетическими формами и с тою удалью в лице, которую мы все знаем, вышли обнявшись на улицу; у
одного была балалайка, не столько для музыкального тона, сколько для тона вообще; бурлак с балалайкой едва удерживал свои ноги; видно было по движению плечей,
как ему хочется пуститься вприсядку, — за чем же дело?
Часа через три он возвратился с сильной головной болью, приметно расстроенный и утомленный, спросил мятной воды и примочил голову одеколоном; одеколон и мятная вода привели немного в порядок его мысли, и он
один, лежа на диване, то морщился, то чуть не хохотал, — у него в голове шла репетиция всего виденного, от передней начальника губернии, где он очень приятно провел несколько минут с жандармом, двумя купцами первой гильдии и двумя лакеями, которые здоровались и прощались со всеми входящими и выходящими весьма оригинальными приветствиями, говоря: «С прошедшим праздничком», причем они,
как гордые британцы, протягивали руку, ту руку, которая имела счастие ежедневно подсаживать генерала в карету, — до гостиной губернского предводителя, в которой почтенный представитель блестящего NN-ского дворянства уверял, что нельзя нигде так научиться гражданской форме,
как в военной службе, что она дает человеку главное; конечно, имея главное, остальное приобрести ничего не значит; потом он признался Бельтову, что он истинный патриот, строит у себя в деревне каменную церковь и терпеть не может эдаких дворян, которые, вместо того чтоб служить в кавалерии и заниматься устройством имения, играют в карты, держат француженок и ездят в Париж, — все это вместе должно было представить нечто вроде колкости Бельтову.
Несколько дней после того,
как Бельтов, недовольный и мучимый каким-то предчувствием и действительным отсутствием жизни в городе, бродил с мрачным видом и с руками, засунутыми в карманы, — в
одном из домиков, мимо которых он шел, полный негодования и горечи, он мог бы увидеть тогда,
как и теперь,
одну из тех успокоивающих, прекрасных семейных картин, которые всеми чертами доказывают возможность счастия на земле.
— Я люблю детей, — продолжал старик, — да я вообще люблю людей, а был помоложе — любил и хорошенькое личико и, право, был раз пять влюблен, но для меня семейная жизнь противна. Человек может жить только
один спокойно и свободно. В семейной жизни,
как нарочно, все сделано, чтоб живущие под
одной кровлей надоедали друг другу, — поневоле разойдутся; не живи вместе — вечная нескончаемая дружба, а вместе тесно.
— Не знаю цели, — заметил Круциферский, — с которой вы сказали последнее замечание, но оно сильно отозвалось в моем сердце; оно навело меня на
одну из безотвязных и очень скорбных мыслей, таких, которых присутствие в душе достаточно, чтоб отравить минуту самого пылкого восторга. Подчас мне становится страшно мое счастие; я,
как обладатель огромных богатств, начинаю трепетать перед будущим.
Как бы…
Как не умеешь заинтересовать ни
одного кавалера?
С тех пор он жил во флигеле дома Анны Якимовны, тянул сивуху, настоянную на лимонных корках, и беспрестанно дрался то с людьми, то с хорошими знакомыми; мать боялась его,
как огня, прятала от него деньги и вещи, клялась перед ним, что у нее нет ни гроша, особенно после того,
как он топором разломал крышку у шкатулки ее и вынул оттуда семьдесят два рубля денег и кольцо с бирюзою, которое она берегла пятьдесят четыре года в знак памяти
одного искреннего приятеля покойника ее.
— Ну, и Семен-то Иванович, роля очень хороша! Прекрасно! Старый грешник, бога б побоялся; да и он-то масонишка такой же, однокорытнику и помогает, да ведь, чай,
какие берет с него денежки? За что? Чтоб погубить женщину. И на что, скажите, Анна Якимовна, на что этому скареду деньги?
Один,
как перст, ни ближних, никого; нищему копейки не подаст; алчность проклятая! Иуда Искариотский! И куда? Умрет,
как собака, в казну возьмут!
Будь он одарен ясновидением, ему было бы легко утешиться, он ясно услышал бы, что не далее
как через большую и нечистую улицу да через нечистый и маленький переулок две женщины оказывали родственное участие к судьбам его, и из них
одна, конечно, без убийственного равнодушия слушала другую; но Бельтов не обладал ясновидением; по крайней мере, если б он был не испорченный западным нововведением русский, он стал бы икать, и икота удостоверила бы его, что там, — там, где-то… вдали, в тиши его поминают; но в наш век отрицанья икота потеряла свой мистический характер и осталась жалким гастрическим явлением.
Я, право, удивляюсь,
как вы узнали: ни
одной черты не осталось.
Он потерял почти все волосы, лицо его осунулось, походка не была так тверда, и он уже ходил сгорбившись,
одни глаза были так же юны,
как и в прежнее время.
— Скажите-ка, père Joseph, лучше что-нибудь о себе,
как вы провели эти годы? Моя жизнь не удалась, побоку ее. Я точно герой наших народных сказок, которые я, бывало, переводил вам, ходил по всем распутьям и кричал: «Есть ли в поле жив человек?» Но жив человек не откликался… мое несчастье!.. А
один в поле не ратник… Я и ушел с поля и пришел к вам в гости.
Вы, верно, знаете, что в Москве всякое утро выходит толпа работников, поденщиков и наемных людей на вольное место;
одних берут, и они идут работать, другие, долго ждавши, с понурыми головами плетутся домой, а всего чаще в кабак; точно так и во всех делах человеческих; кандидатов на все довольно — занадобится истории, она берет их; нет — их дело,
как промаячить жизнь.
— Я не только такими мгновениями, я дорожу каждым наслаждением; но ведь это легко сказать: не теряйте такие мгновения;
одна фальшивая нота — и оркестр погиб.
Как отдаться вполне, когда тут же рядом видишь всякие привидения… грозящие пальцем, ругающиеся…
— Представьте себе, что я именно этого ответа и не ждал, а теперь мне кажется, что другого и сделать нельзя. Однако позвольте, разве непременно вы должны отвернуться от
одного сочувствия другому,
как будто любви у человека дается известная мера?
«Нет, — думал он, — это нельзя, это невозможно, ну, просто невозможно;
как это она
одна у меня на свете, она так молода.