Неточные совпадения
Кисейное платье племянницы чуть не вспыхнуло от огня, пробежавшего по ее жилам; она догадывалась, подозревала, не
смела верить, не
смела не верить… она должна
была выйти на воздух, чтоб не задохнуться. В сенях горничные донесли ей, что сегодня ждут генерала, что генерал этот сватается за нее… Вдруг въехала карета.
Кстати, Элиза Августовна не отставала от Алексея Абрамовича в употреблении мадеры (и
заметим притом шаг вперед XIX века: в XVIII веке нанимавшейся мадаме не
было бы предоставлено право
пить вино за столом); она уверяла, что в ее родине (в Лозанне) у них
был виноградник и она дома всегда вместо кваса
пила мадеру из своих лоз и тогда еще привыкла к ней.
Глафира Львовна
замечала, что в деревне надобно жить по-деревенски, то
есть раньше ложиться спать, — и семья расходилась.
Надобно
заметить, что ей
было что порассказать.
Алексей Абрамович, желая укрепить более и более любовь Любоньки к Глафире Львовне, часто повторял ей, что она всю жизнь обязана бога
молить за его жену, что ей одной обязана она всем своим счастием, что без нее она
была бы не барышней, а горничной.
Любонька и Круциферский не могли не
заметить друг друга: они
были одни, они
были в степи…
Круциферский схватил ее руку и, одушевленный какой-то новой, неведомой силой, не
смея, впрочем, поднять глаз, сказал ей: «
Будьте,
будьте моей Алиной!.. я… я…» Больше он не мог ничего вымолвить.
Маленькие глазки Элизы Августовны, очень наблюдательные и приобученные к делу,
заметили, что с тех пор как семья Негрова увеличилась вступлением в нее Круциферского, Глафира Львовна сделалась несколько внимательнее к своему туалету; что блуза ее как-то иначе надевалась; появились всякие воротнички, разные чепчики, обращено
было внимание на волосы, и густая коса Палашки, имевшая несчастие подходить под цвет остатков шевелюры Глафиры Львовны, снова начала привязываться, несмотря на то что ее уже немножко подъела
моль.
— Я, право, — отвечал Круциферский, пораженный словами Негрова, — не
смел и думать о руке Любови Александровны: я
был бы счастливейший из смертных, если б мог надеяться…
Выдать Любу замуж за кого бы то ни
было —
было его любимою мечтою, особенно после того, как почтенные родители
заметили, что при ней милая Лизонька теряет очень много.
Круциферский
заметил, что вопрос о приданом совершенно чужд для него. Негров
был доволен собою и думал про себя: «Вот настоящая овца, а еще ученый!»
Бельтова познакомилась с ним у дяди; она едва
смела надеяться найти идеального гувернера, который сложился у ней в фантазии, но женевец
был близок к нему.
Вдова
была молода, хороша собой, со всей привлекательностью роскоши и высокого образования; у нее-то в доме Владимир робко проговорил первое слово любви и
смело подписал первый вексель на огромную сумму, проигранную им в тот счастливый вечер, когда он, рассеянный и упоенный, играл, не обращая никакого внимания на игру; да и до игры ли
было?
Другие
были до такой степени черны и гадки, что, когда хозяин привел Бельтова в ту, которую назначил, и
заметил: «Кабы эта
была не проходная, я бы с нашим удовольствием», — тогда Бельтов стал с жаром убеждать, чтоб он уступил ему ее; содержатель, тронутый его красноречием, согласился и цену взял не обидную себе.
Бельтов совершенно принадлежал к подобным людям; он
был лишен совершеннолетия — несмотря на возмужалость своей мысли; словом, теперь, за тридцать лет от роду, он, как шестнадцатилетний мальчик, готовился начать свою жизнь, не
замечая, что дверь, ближе и ближе открывавшаяся, не та, через которую входят гладиаторы, а та, в которую выносят их тела.
— Я уверен, что он
был бы очень рад вас видеть; в этой глуши встретить образованного человека — всякому клад; а Бельтов вовсе не умеет
быть один, сколько я
заметил. Ему надобно говорить, ему хочется обмена, и он болен от одиночества.
Впрочем, рассуждая глубже, можно
заметить, что это так и должно
быть; вне дома, то
есть на конюшне и на гумне, Карп Кондратьич вел войну,
был полководцем и наносил врагу наибольшее число ударов; врагами его, разумеется, являлись непокорные крамольники — лень, несовершенная преданность его интересам, несовершенное посвящение себя четверке гнедых и другие преступления; в зале своей, напротив, Карп Кондратьич находил рыхлые объятия верной супруги и милое чело дочери для поцелуя; он снимал с себя тяжелый панцирь помещичьих забот и становился не то чтобы добрым человеком, а добрым Карпом Кондратьичем.
Книжка, как ближайшая причина,
была отнята; потом пошли родительские поучения, вовеки нескончаемые; Марье Степановне показалось, что Вава ей повинуется не совсем с радостью, что она даже хмурит брови и иногда
смеет отвечать; против таких вещей, согласитесь сами, надобно
было взять решительные меры; Марья Степановна скрыла до поры до времени свою теплую любовь к дочери и начала ее гнать и теснить на всяком шагу.
Горячий поток слов Марьи Степановны не умолкал еще, как растворилась дверь из передней, и старик Крупов, с своим несколько методическим видом и с тростью в руке, вошел в комнату; вид его
был тоже довольнее обыкновенного, он как-то улыбался глазами и, не
замечая того, что хозяева не кланяются ему, спросил...
— Если ж найдется такое, которое не имеет? —
заметил, горько улыбаясь, Бельтов. — Байрон очень справедливо сказал, что порядочному человеку нельзя жить больше тридцати пяти лет. Да и зачем долгая жизнь? Это, должно
быть, очень скучно.
— Ну, вот уж после смерти мне совершенно все равно, кто
будет плакать и кто хохотать, —
заметил Крупов.
Она не
смела понять, не
смела ясно вспомнить, что
было… но одно как-то страшно помнилось, само собою, всем организмом, это — горячий, пламенный, продолжительный поцелуй в уста, и ей хотелось забыть его, и так хорош он
был, что она ни за что в свете не могла бы отдать воспоминания о нем.
Круциферский, вскоре после болезни своей жены,
заметил, что какая-то мысль ее сильно занимает; она
была задумчива, беспокойна… в ее лице
было что-то более гордое и сильное, нежели всегда. Круциферскому приходили разные объяснения в голову, странные, невероятные; он внутренно смеялся над ними, но они возвращались.
А он назвал всех школьных учителей; долго думал он, как
быть, и наконец позвал кухарку свою Пелагею (
заметьте, что он ее никогда не называл Палагеей, а, как следует, Пелагеей; равно слова «четверток» и «пяток» он не заменял изнеженными «четверг» и «пятница»).
Медузин
был доволен
сметой: не то чтоб очень дорого, а
выпить довольно; сверх того, он ассигновал значительные деньги на покупку визиги для пирогов, ветчины, паюсной икры, лимонов, селедок, курительного табаку и мятных пряников, — последнее уже не по необходимости, а из роскоши.
Пунш принесли, Круциферский
выпил его, как стакан воды. Никто не
заметил, что он
был бледен, как воск, и что посинелые губы у него дрожали, может, потому, что гостям казалось, что весь земной шар дрожит.
— Так зачем же вы ее губите? Если б вы
были человек с душою, вы остановились бы на первой ступени, вы не дали бы
заметить своей любви! Зачем вы не оставили их дом? Зачем?
— Это точно-с, доложу вам, что может
быть приятнее для образованного человека, как одиночество, —
заметил советник, садясь на лавку, — а впрочем,
есть и компания иногда не хуже одиночества. Я сейчас встретил Крупова, Семена Ивановича, он такую себе подцепил дамочку.
Вошел Семен Иванович, совсем не так, как вчера: на глазах его видны
были следы слез, он как-то вошел тихо, чистил шляпу рукавом, постоял у окна,
заметил Григорью, что вага у дормеза не хорошо привязана, и вообще
был не в своей тарелке.
— Ох, Владимир Петрович, что мне это с тобою делать? Ничего, право, не понимаешь, —
заметил Крупов. — Ну, хотите, я с господином полицеймейстером
буду посредником и кончим в четверть часа?