В самом деле, вид Володи имел
в себе что-то трогательное: он был так благороден, что-то такое прямое,
открытое, доверчивое было
в нем, что смотрящему на него становилось отрадно для себя и грустно за него.
Пришедши
в свой небольшой кабинет, женевец запер дверь, вытащил из-под дивана свой пыльный чемоданчик, обтер его и начал укладывать свои сокровища, с любовью пересматривая их; эти сокровища обличали как-то въявь всю бесконечную нежность этого человека: у него хранился бережно завернутый портфель; портфель этот, криво и косо сделанный, склеил для женевца двенадцатилетний Володя к Новому году, тайком от него, ночью; сверху он налепил выдранный из какой-то книги портрет Вашингтона; далее у него хранился акварельный портрет четырнадцатилетнего Володи: он был нарисован с
открытой шеей, загорелый, с пробивающейся мыслию
в глазах и с тем видом, полным упования, надежды, который у него сохранился еще лет на пять, а потом мелькал
в редкие минуты, как солнце
в Петербурге, как что-то прошедшее, не прилаживающееся ко всем прочим чертам; еще были у него серебряные математические инструменты, подаренные ему стариком дядей; его же огромная черепаховая табакерка, на которой было вытиснено изображение праздника при федерализации, принадлежавшая старику и лежавшая всегда возле него, — ее женевец купил после смерти старика у его камердинера.
В приемах и речах Бельтова было столько
открытого, простого, и притом
в нем было столько такту, этой высокой принадлежности людей с развитой и нежной душою, что не прошло получаса, как тон беседы сделался приятельским.
Прошло пять лет с тех пор, как он принял на себя должность старшего учителя и заведывателя школы; он делал втрое больше, нежели требовали его обязанности, имел небольшую библиотеку,
открытую для всего селения, имел сад,
в котором копался
в свободное время с детьми.