Неточные совпадения
«Что
же? пойдемте-с!» — сказал Миша, который с дипломатией, общей
всем избалованным детям, был чрезвычайно скромен и тих с посторонним.
Камердинер был человек умный и сметливый, и хотя его очень поразила нежданная милость господина, но в два мига он расчел
все шансы pro и contra [за и против (лат.).] и попросил у него поцеловать ручку за милость и неоставление: нареченный жених понял, в чем дело; однако ж, думал он, не совсем
же в немилость посылают Авдотью Емельяновну, коли за меня отдают: я человек близкий, да и баринов нрав знаю; да и жену иметь такую красивую недурно.
Повар отвечал: «Слушаю, ваше превосходительство», но на лице его было написано: «Ведь я
же тебя надуваю при всякой покупке, а уж тебе меня не провести; дурака нашел!» Вечером камердинер давал пир, от которого
вся дворня двое суток пахла водкой, и, точно, он расходов не пожалел.
— Я
все знаю, Алексис, и прощаю тебя. Я знаю, у тебя есть дочь, дочь преступной любви… я понимаю неопытность, пылкость юности (Любоньке было три года!..). Алексис, она твоя, я ее видела: у ней твой нос, твой затылок… О, я ее люблю! Пусть она будет моей дочерью, позволь мне взять ее, воспитать… и дай мне слово, что не будешь мстить, преследовать тех, от кого я узнала. Друг мой, я обожаю твою дочь; позволь
же, не отринь моей просьбы! — И слезы текли обильным ручьем по тармаламе халата.
Все эти домики скоро развалятся, заместятся новыми, и никто об них не помянет; а между тем во
всех них развивалась жизнь, кипели страсти, поколения сменялись поколениями, и обо
всех этих существованиях столько
же известно, сколько о диких в Австралии, как будто они человечеством оставлены вне закона и не признаны им.
Алексей Абрамович
все это время тихо ходил по зале, часто останавливаясь перед окном, в которое он превнимательно всматривался, щурил глаза, морщил лоб, делал недовольную мину, даже кряхтел, но и это был такой
же оптический обман, как задумчивость.
Но где
же во
всем этом Любонька, бедная девушка, которую воспитывали добрые Негровы?
Когда
же они убедились в чрезвычайной кротости Любоньки, в ее невзыскательности, когда увидели, что она никогда не ябедничает на них Глафире Львовне, тогда она была совершенно потеряна в их мнении, и они почти вслух, в минуты негодования, говорили: «Холопку как ни одевай,
все будет холопка: осанки, виду барственного совсем нет».
Ее-то я люблю, но, боюсь признаться, мне неловко с ней; я должна многое скрывать, говоря с нею: это мешает, это тяготит; надобно
все говорить, когда любишь; мне с нею не свободно; добрая старушка — она больше дитя, нежели я; да к тому
же она привыкла звать меня барышней, говорить мне вы, — это почти тяжелее грубого языка Алексея Абрамовича.
Вечером в тот день Элиза Августовна сказала шутя Круциферскому: «Вы, верно, влюблены? рассеянны, печальны…» Круциферский покраснел до ушей. «Видите, какая я мастерица отгадывать; не хотите ли, я вам загадаю на картах?» Дмитрий Яковлевич испытал
все, что может испытать злейший преступник, не знающий, что известно производящему следствие и на что он намекает. «Ну что
же, хотите?» — спрашивала неотвязчивая француженка.
Алексис не был одарен способностью особенно быстро понимать дела и обсуживать их. К тому
же он был удивлен не менее, как в медовый месяц после свадьбы, когда Глафира Львовна заклинала его могилой матери, прахом отца позволить ей взять дитя преступной любви. Сверх
всего этого, Негров хотел смертельно спать; время для доклада о перехваченной переписке было дурно выбрано: человек сонный может только сердиться на того, кто ему мешает спать, — нервы действуют слабо,
все находится под влиянием устали.
— Ну, что
же в этой переписке? Стакнулись, что ли? А? Поди береги девку в семнадцать лет; недаром
все одна сидит, голова болит, да то да се… Да я его, мошенника, жениться на ней заставлю. Что он, забыл, что ли, у кого в доме живет! Где письмо? Фу ты, пропасть какая, как мелко писано! Учитель, а сам писать не умеет, выводит мышиные лапки. Прочти-ка, Глаша.
— Вздор какой несет! Сорок лет бабе, а
все еще туда
же! Дашка, принеси очки из кабинета.
— Как
же вы, милостивый государь, осмелились в моем доме заводить такие шашни? Да что
же вы думаете об моем доме? Да и я-то что, болван, что ли? Стыдно, молодой человек, и безнравственно совращать бедную девушку, у которой ни родителей, ни защитников, ни состояния… Вот нынешний век! Оттого что
всему учат вашего брата — грамматике, арифметике, а морали не учат… Ославить девушку, лишить доброго имени…
Вы понтируете на
все свое состояние: может быть, и удастся сорвать банк, может… да какой
же умный человек будет рисковать?
— Конечно, поприще врача прекрасно, но я не знаю, отчего
же Владимиру Петровичу не идти по гражданской части, когда
всеми средствами стараются, чтоб образованные молодые люди шли в службу.
Пришедши в свой небольшой кабинет, женевец запер дверь, вытащил из-под дивана свой пыльный чемоданчик, обтер его и начал укладывать свои сокровища, с любовью пересматривая их; эти сокровища обличали как-то въявь
всю бесконечную нежность этого человека: у него хранился бережно завернутый портфель; портфель этот, криво и косо сделанный, склеил для женевца двенадцатилетний Володя к Новому году, тайком от него, ночью; сверху он налепил выдранный из какой-то книги портрет Вашингтона; далее у него хранился акварельный портрет четырнадцатилетнего Володи: он был нарисован с открытой шеей, загорелый, с пробивающейся мыслию в глазах и с тем видом, полным упования, надежды, который у него сохранился еще лет на пять, а потом мелькал в редкие минуты, как солнце в Петербурге, как что-то прошедшее, не прилаживающееся ко
всем прочим чертам; еще были у него серебряные математические инструменты, подаренные ему стариком дядей; его
же огромная черепаховая табакерка, на которой было вытиснено изображение праздника при федерализации, принадлежавшая старику и лежавшая всегда возле него, — ее женевец купил после смерти старика у его камердинера.
Уложив
все эти драгоценности и еще кой-какие в том
же роде, он отобрал книг пятнадцать, остальные отложил.
Он тридцать лет управлял четвертым столом в той канцелярии, куда поступил Бельтов; пятнадцать лет до того времени он был писцом в том
же столе; наконец, остальные пятнадцать лет он провел на дворе канцелярии в почетном звании швейцарова сына, дававшем ему аристократический вес перед детьми
всех сторожей.
Этот человек
всего лучше мог служить доказательством, что не дальние путешествия, не университетские лекции, не широкий круг деятельности образуют человека: он был чрезвычайно опытен в делах, в знании людей и к тому
же такой дипломат, что, конечно, не отстал бы ни от Остермана, ни от Талейрана.
Менялись главные начальники, менялись директоры, мелькали начальники отделения, а столоначальник четвертого стола оставался тот
же, и
все его любили, потому что он был необходим и потому что он тщательно скрывал это;
все отличали его и отдавали ему справедливость, потому что он старался совершенно стереть себя; он
все знал,
все помнил по делам канцелярии; у него справлялись, как в архиве, и он не лез вперед; ему предлагал директор место начальника отделения — он остался верен четвертому столу; его хотели представить к кресту — он на два года отдалил от себя крест, прося заменить его годовым окладом жалованья, единственно потому, что столоначальник третьего стола мог позавидовать ему.
Вы можете себе представить, сколько разных дел прошло в продолжение сорока пяти лет через его руки, и никогда никакое дело не вывело Осипа Евсеича из себя, не привело в негодование, не лишило веселого расположения духа; он отроду не переходил мысленно от делопроизводства на бумаге к действительному существованию обстоятельств и лиц; он на дела смотрел как-то отвлеченно, как на сцепление большого числа отношений, сообщений, рапортов и запросов, в известном порядке расположенных и по известным правилам разросшихся; продолжая дело в своем столе или сообщая ему движение, как говорят романтики-столоначальники, он имел в виду, само собою разумеется, одну очистку своего стола и оканчивал дело у себя как удобнее было: справкой в Красноярске, которая не могла ближе двух лет возвратиться, или заготовлением окончательного решения, или — это он любил
всего больше — пересылкою дела в другую канцелярию, где уже другой столоначальник оканчивал по тем
же правилам этот гранпасьянс; он до того был беспристрастен, что вовсе не думал, например, что могут быть лица, которые пойдут по миру прежде, нежели воротится справка из Красноярска, — Фемида должна быть слепа…
— Нет; под конец он что-то по-французски только ввернул. Признаюсь, как я посмотрел на эту выходку, так знаете, что пришло в голову: вот мы с Осипом Евсеичем будем
все еще так
же сидеть наперекоски у четвертого стола, а он переедет вон туда, — он показал на директорскую.
Бельтов с юношеской запальчивостью и с неосновательностью мечтателя сердился на обстоятельства и с внутренним ужасом доходил во
всем почти до того
же последствия, которое так красноречиво выразил Осип Евсеич: «А делают-то одни чернорабочие», и делают оттого, что барсуки и фараоновы мыши не умеют ничего делать и приносят на жертву человечеству одно желание, одно стремление, часто благородное, но почти всегда бесплодное…
Одним, если не прекрасным, то совершенно петербургским утром, — утром, в котором соединились неудобства
всех четырех времен года, мокрый снег хлестал в окна и в одиннадцать часов утра еще не рассветало, а, кажется, уж смеркалось, — сидела Бельтова у того
же камина, у которого была последняя беседа с женевцем; Владимир лежал на кушетке с книгою в руке, которую читал и не читал, наконец, решительно не читал, а положил на стол и, долго просидев в ленивой задумчивости, сказал...
Каретные ваши, сак, шкатулка были принесены, и за
всеми тяжестями явился наконец Григорий Ермолаевич, камердинер Бельтова, с последними остатками путевых снадобий — с кисетом, с неполною бутылкой бордо, с остатками фаршированной индейки; разложив
все принесенное по столам и стульям, камердинер отправился выпить водки в буфет, уверяя буфетчика, что он в Париже привык, по окончании всякого дела, выпивать большой птивер [рюмку (от фр. petit verre).] (так, как в России начинают тем
же самым
все дела).
Прелестный вид, представившийся глазам его, был общий, губернский, форменный: плохо выкрашенная каланча, с подвижным полицейским солдатом наверху, первая бросилась в глаза; собор древней постройки виднелся из-за длинного и, разумеется, желтого здания присутственных мест, воздвигнутого в известном штиле; потом две-три приходские церкви, из которых каждая представляла две-три эпохи архитектуры: древние византийские стены украшались греческим порталом, или готическими окнами, или тем и другим вместе; потом дом губернатора с сенями, украшенными жандармом и двумя-тремя просителями из бородачей; наконец, обывательские дома, совершенно те
же, как во
всех наших городах, с чахоточными колоннами, прилепленными к самой стене, с мезонином, не обитаемым зимою от итальянского окна во
всю стену, с флигелем, закопченным, в котором помещается дворня, с конюшней, в которой хранятся лошади; дома эти, как водится, были куплены вежливыми кавалерами на дамские имена; немного наискось тянулся гостиный двор, белый снаружи, темный внутри, вечно сырой и холодный; в нем можно было
все найти — коленкоры, кисеи, пиконеты, —
все, кроме того, что нужно купить.
Вдруг из переулка раздалась лихая русская песня, и через минуту трое бурлаков, в коротеньких красных рубашках, с разукрашенными шляпами, с атлетическими формами и с тою удалью в лице, которую мы
все знаем, вышли обнявшись на улицу; у одного была балалайка, не столько для музыкального тона, сколько для тона вообще; бурлак с балалайкой едва удерживал свои ноги; видно было по движению плечей, как ему хочется пуститься вприсядку, — за чем
же дело?
Та
же пустота везде; разумеется, ему и тут попадались кой-какие лица; изнуренная работница с коромыслом на плече, босая и выбившаяся из сил, поднималась в гору по гололедице, задыхаясь и останавливаясь; толстой и приветливой наружности поп, в домашнем подряснике, сидел перед воротами и посматривал на нее; попадались еще или поджарые подьячие, или толстый советник — и
все это было так засалено, дурно одето, не от бедности, а от нечистоплотности, и
все это шло с такою претензией, так непросто: титулярный советник выступал так важно, как будто он сенатор римский… а коллежский регистратор — будто он титулярный советник; проскакал еще на санках полицеймейстер; он с величайшей грацией кланялся советникам, показывая озабоченно на бумагу, вдетую между петлиц, — это значило, что он едет с дневным к его превосходительству…
Там — ширь с этим безмолвием, а здесь
все давит, а здесь тесно, мелко, кругом жалкие строения, еще бы развалины, а то подкрашенные, подбеленные, да где
же жители?
Да где
же справедливость, если это так и пойдет на
всю жизнь?
Да кто
же это им сказал, что
вся медицина только и состоит из анатомии; сами придумали и тешатся; какая-то грубая материя…
Во
всех мечтах, во
всех самопожертвованиях этого возраста, в его готовности любить, в его отсутствии эгоизма, в его преданности и самоотвержении — святая искренность; жизнь пришла к перелому, а занавесь будущего еще не поднялась; за ней страшные тайны, тайны привлекательные; сердце действительно страдает по чем-то неизвестном, и организм складывается в то
же время, и нервная система раздражена, и слезы готовы беспрестанно литься.
— Вава, — говорила она, — если бог мне поможет выдать тебя за Бельтова,
все мои молитвы услышаны, я тогда тебе цены не буду знать; утешь
же ты мать свою; ты не бесчувственная какая-нибудь, не каменная; неужели этого не можешь сделать?
Понятно, что
все это очень хорошо и необходимо в домашнем обиходе; как ни мечтай, но надобно
же подумать о судьбе дочери, о ее благосостоянии; да то жаль, что эти приготовительные, закулисные меры лишают девушку прекраснейших минут первой, откровенной, нежданной встречи — разоблачают при ней тайну, которая не должна еще быть разоблачена, и показывают слишком рано, что для успеха надобна не симпатия, не счастье, а крапленые карты.
— Да и я сама как-то спросила свою Василиску — ведь она такая бойкая у меня… так, от безделья молвила, куда, мол, ездит вот этот барин мимо нас; а она на другой
же день мне и докладывает: «Изволили мне вчера молвить, куда бельтовский барин ездит: он
все с дохтуром, с стариком, к учителю негровскому ездит».
Конечно, легче было бы распечатать письмо и на конце четвертой странички прочитать, от кого оно, нежели отгадывать. Без сомнения. Отчего
же все делают подобные гадания над письмом? Это — тайна сердца человеческого, основанная, впрочем, на том, что лестно человеку признать себя догадливым и проницательным.
Во
всех его действиях была та
же кротость, что и на лице, то
же спокойствие, та
же искренность и та
же робкая задумчивость.
Я расспрашивал его об образе жизни старика и из
всех подробностей увидел, что он остался тот
же, простой, благородный, восторженный, юный; я понял из рассказа, что я обогнал Жозефа в совершеннолетии, что я старее его.
Он потерял почти
все волосы, лицо его осунулось, походка не была так тверда, и он уже ходил сгорбившись, одни глаза были так
же юны, как и в прежнее время.
— Что
же ты делал
все это время, Вольдемар?
Ну, имейте
же дух признанья, что я прав, скажите, по крайней мере, что вы
все это перечувствовали, передумали, ведь я это знаю, я видел эти думы на вашем челе, в ваших глазах.
27 мая. Время тащится тихо,
все то
же; смертный приговор или милость… поскорей бы… Что у меня за страшное здоровье, как я могу выносить
все это! Семен Иванович только и говорит: подождите, подождите… Яша, ангел мой, прощай… прощай, малютка!
Я не вынесла этого и горько проплакала
все время, пока он ходил; он меня застал на том
же месте у окна, видел, что я плакала, грустно пожал мне руку и сел.
23 июня. Семен Иванович, кажется мне, тоже переменился со мной; да что
же сделала я?.. Я ничего не понимаю — ни что сделала, ни что сделалось. Дмитрий поспокойнее сегодня; я многое говорила с ним, но не
все; были минуты, в которые мне казалось, что он понимает меня, но через минуту я ясно видела, что мы совершенно разно смотрели на жизнь. Я начинаю думать, что Дмитрий и прежде не вполне понимал меня, не вполне сочувствовал, — это страшная мысль!
Зачем я не умел скрыть, что
все знаю; если б я был осторожнее, она не столько бы страдала, а я
все сделал бы, чтоб она была счастлива; но что
же делать; бежать, бежать — куда?..»
Бельтов встал в ту
же минуту, как советник сел, и хотел идти, но он его остановил последними словами. Насмешливый вид советника очень хорошо показывал, с какой целью он это говорил.
Всего вероятнее, что он и в сад попал по тайному поручению какой-нибудь Марьи Степановны.