Неточные совпадения
…А между тем я тогда едва начинал приходить в
себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом
видел, что ни один человек, кроме меня, не знает ее и что с моей смертью умрет истина.
Под вечер
видит он, что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун хотел ее взять с
собой, но только Платон стремглав бросился к нему, уцепившись за поводья, сказал: «Лошадь наша, я тебе ее не дам».
Отец мой
видел в этом двойную пользу: во-первых, что я скорее выучусь по-французски, а сверх того, что я занят, то есть сижу смирно и притом у
себя в комнате.
Мы переписывались, и очень, с 1824 года, но письма — это опять перо и бумага, опять учебный стол с чернильными пятнами и иллюстрациями, вырезанными перочинным ножом; мне хотелось ее
видеть, говорить с ней о новых идеях — и потому можно
себе представить, с каким восторгом я услышал, что кузина приедет в феврале (1826) и будет у нас гостить несколько месяцев.
Долго я сам в
себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах этот восторг не был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только
видел лес; все было так синё, синё, а на душе темно, темно».
Сверх того, мы в них
видели самих
себя.
Тогда только оценил я все безотрадное этой жизни; с сокрушенным сердцем смотрел я на грустный смысл этого одинокого, оставленного существования, потухавшего на сухом, жестком каменистом пустыре, который он сам создал возле
себя, но который изменить было не в его воле; он знал это,
видел приближающуюся смерть и, переламывая слабость и дряхлость, ревниво и упорно выдерживал
себя. Мне бывало ужасно жаль старика, но делать было нечего — он был неприступен.
Когда Сунгуров
увидел, что ему нельзя спастись, он перерезал
себе горло.
После падения Франции я не раз встречал людей этого рода, людей, разлагаемых потребностью политической деятельности и не имеющих возможности найтиться в четырех стенах кабинета или в семейной жизни. Они не умеют быть одни; в одиночестве на них нападает хандра, они становятся капризны, ссорятся с последними друзьями,
видят везде интриги против
себя и сами интригуют, чтоб раскрыть все эти несуществующие козни.
— С жиру, собаки, бесятся! — говорил он. — Сидели б, бестии, покойно у
себя, благо мы молчим да мирволим.
Видишь, важность какая! поругались — да и тотчас начальство беспокоить. И что вы за фря такая? Словно вам в первый раз — да вас назвать нельзя, не выругавши, — таким ремеслом занимаетесь.
— Его приворожила к
себе одна молдаванка; мы
видим: наш ротный командир в заботе, а он, знаете, того, подметил, что молдаванка к другому офицеру похаживает.
Оставя жандармов внизу, молодой человек второй раз пошел на чердак; осматривая внимательно, он
увидел небольшую дверь, которая вела к чулану или к какой-нибудь каморке; дверь была заперта изнутри, он толкнул ее ногой, она отворилась — и высокая женщина, красивая
собой, стояла перед ней; она молча указывала ему на мужчину, державшего в своих руках девочку лет двенадцати, почти без памяти.
Но Гааз был несговорчив и, кротко выслушивая упреки за «глупое баловство преступниц», потирал
себе руки и говорил: «Извольте
видеть, милостивой сударинь, кусок клеба, крош им всякой дает, а конфекту или апфельзину долго они не
увидят, этого им никто не дает, это я могу консеквировать [вывести (от фр. consequense).] из ваших слов; потому я и делаю им это удовольствие, что оно долго не повторится».
И мы идем возле, торопясь и не
видя этих страшных повестей, совершающихся под нашими ногами, отделываясь важным недосугом, несколькими рублями и ласковым словом. А тут вдруг, изумленные, слышим страшный стон, которым дает о
себе весть на веки веков сломившаяся душа, и, как спросонья, спрашиваем, откуда взялась эта душа, эта сила?
Тюфяев,
видя беспомощное состояние вдовы, молодой, красивой
собой и брошенной без всякой опоры в дальнем, ей чуждом городе, как настоящий «отец губернии», обратил на нее самую нежную заботливость.
Сначала она осмотрелась кругом, несколько дней она находила
себе соперницу в молодой, милой, живой немке, которую я любил как дитя, с которой мне было легко именно потому, что ни ей не приходило в голову кокетничать со мной, ни мне с ней. Через неделю она
увидела, что Паулина вовсе не опасна. Но я не могу идти дальше, не сказав несколько слов о ней.
— Ну, вот
видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая
себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
—
Видишь, — сказал Парфений, вставая и потягиваясь, — прыткий какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы. Что, я разве говорю, что запрещаю? Венчайся
себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну, только одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь с вами, в добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.
Без возражений, без раздражения он не хорошо говорил, но когда он чувствовал
себя уязвленным, когда касались до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щек и голос прерываться, тут надобно было его
видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль.
Возвратившись, мы померились. Бой был неровен с обеих сторон; почва, оружие и язык — все было розное. После бесплодных прений мы
увидели, что пришел наш черед серьезно заняться наукой, и сами принялись за Гегеля и немецкую философию. Когда мы довольно усвоили ее
себе, оказалось, что между нами и кругом Станкевича спору нет.
«Приятный город», — подумал я, оставляя испуганного чиновника… Рыхлый снег валил хлопьями, мокро-холодный ветер пронимал до костей, рвал шляпу и шинель. Кучер, едва
видя на шаг перед
собой, щурясь от снегу и наклоняя голову, кричал: «Гись, гись!» Я вспомнил совет моего отца, вспомнил родственника, чиновника и того воробья-путешественника в сказке Ж. Санда, который спрашивал полузамерзнувшего волка в Литве, зачем он живет в таком скверном климате? «Свобода, — отвечал волк, — заставляет забыть климат».
—
Видите, — сказал я, улыбаясь, — как я
себя скромно вел.
Это был кризис, болезненный переход из юности в совершеннолетие. Она не могла сладить с мыслями, точившими ее, она была больна, худела, — испуганный, упрекая
себя, стоял я возле и
видел, что той самодержавной власти, с которой я мог прежде заклинать мрачных духов, у меня нет больше, мне было больно это и бесконечно жаль ее.
Мельком
видел я его тогда и только увез с
собой во Владимир благородный образ и основанную на нем веру в него как в будущего близкого человека. Предчувствие мое не обмануло меня. Через два года, когда я побывал в Петербурге и, второй раз сосланный, возвратился на житье в Москву, мы сблизились тесно и глубоко.
…Три года тому назад я сидел у изголовья больной и
видел, как смерть стягивала ее безжалостно шаг за шагом в могилу. Эта жизнь была все мое достояние. Мгла стлалась около меня, я дичал в тупом отчаянии, но не тешил
себя надеждами, не предал своей горести ни на минуту одуряющей мысли о свидании за гробом.
Видя такое эксцентрическое любопытство цюрихской полиции, я отказался от предложения г. Авигдора послать новое свидетельство, которое он очень любезно предложил мне сам взять. Я не хотел доставить этого удовольствия цюрихской полиции, потому что она, при всей важности своего положения, все же не имеет права ставить
себя полицией международной, и потому еще, что требование ее не только обидно для меня, но и для Пиэмонта.
— А я не хотел вас пропустить через Берн, не увидавшись с вами. Услышав, что вы были у нас два раза и что вы пригласили Густава, я пригласил сам
себя. Очень, очень рад, что
вижу вас, то, что Карл о вас пишет, да и без комплиментов, я хотел познакомиться с автором «С того берега».
Ледрю-Роллен, с большой вежливостию ко мне, отказался от приглашения. Он говорил, что душевно был бы рад опять встретиться с Гарибальди и, разумеется, готов бы был ехать ко мне, но что он, как представитель Французской республики, как пострадавший за Рим (13 июня 1849 года), не может Гарибальди
видеть в первый раз иначе, как у
себя.