Неточные совпадения
Я довольно нагляделся, как страшное сознание крепостного состояния убивает, отравляет существование дворовых, как оно гнетет, одуряет их душу. Мужики, особенно оброчные, меньше чувствуют личную неволю, они как-то умеют не верить своему полному рабству. Но тут, сидя на грязном залавке передней
с утра до ночи или стоя
с тарелкой за столом, — нет
места сомнению.
На его
место поступил брауншвейг-вольфенбюттельский солдат (вероятно, беглый) Федор Карлович, отличавшийся каллиграфией и непомерным тупоумием. Он уже был прежде в двух домах при детях и имел некоторый навык, то есть придавал себе вид гувернера, к тому же он говорил по-французски на «ши»,
с обратным ударением. [Англичане говорят хуже немцев по-французски, но они только коверкают язык, немцы оподляют его. (Прим. А. И. Герцена.)]
Вслед за тем тот же лакей Сенатора, большой охотник до политических новостей и которому было где их собирать по всем передним сенаторов и присутственных
мест, по которым он ездил
с утра до ночи, не имея выгоды лошадей, которые менялись после обеда, сообщил мне, что в Петербурге был бунт и что по Галерной стреляли «в пушки».
И. Е. Протопопов был полон того благородного и неопределенного либерализма, который часто проходит
с первым седым волосом,
с женитьбой и
местом, но все-таки облагораживает человека.
Мы, разумеется, не сидели
с ним на одном
месте, лета брали свое, мы хохотали и дурачились, дразнили Зонненберга и стреляли на нашем дворе из лука; но основа всего была очень далека от пустого товарищества; нас связывала, сверх равенства лет, сверх нашего «химического» сродства, наша общая религия.
Часто мы ходили
с Ником за город, у нас были любимые
места — Воробьевы горы, поля за Драгомиловской заставой. Он приходил за мной
с Зонненбергом часов в шесть или семь утра и, если я спал, бросал в мое окно песок и маленькие камешки. Я просыпался, улыбаясь, и торопился выйти к нему.
С этого дня Воробьевы горы сделались для нас
местом богомолья, и мы в год раз или два ходили туда, и всегда одни.
Прошло еще пять лет, я был далеко от Воробьевых гор, но возле меня угрюмо и печально стоял их Прометей — А. Л. Витберг. В 1842, возвратившись окончательно в Москву, я снова посетил Воробьевы горы, мы опять стояли на
месте закладки, смотрели на тот же вид и также вдвоем, — но не
с Ником.
Так-то, Огарев, рука в руку входили мы
с тобою в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того
места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает, что у кого на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но
с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире человек, за то ему будет
место в раю, но мне его не надобно.
Я говорю: официально — потому что Петр Федорович, мой камердинер, на которого была возложена эта должность, очень скоро понял, во-первых, что мне неприятно быть провожаемым, во-вторых, что самому ему гораздо приятнее в разных увеселительных
местах, чем в передней физико-математического факультета, в которой все удовольствия ограничивались беседою
с двумя сторожами и взаимным потчеванием друг друга и самих себя табаком.
Тогда на
месте А. А. Волкова, сошедшего
с ума на том, что поляки хотят ему поднести польскую корону (что за ирония — свести
с ума жандармского генерала на короне Ягеллонов!), был Лесовский. Лесовский, сам поляк, был не злой и не дурной человек; расстроив свое именье игрой и какой-то французской актрисой, он философски предпочел
место жандармского генерала в Москве
месту в яме того же города.
Полковник Шубинский, тихо и мягко, бархатной ступней подбиравшийся на
место Лесовского, цепко ухватился за его слабость
с нами, мы должны были послужить одной из ступенек его повышения по службе — и послужили.
Разумеется, Огарев и Кетчер были на
месте. Кетчер
с помятым лицом был недоволен некоторыми распоряжениями и строго их критиковал. Огарев гомеопатически вышибал клин клином, допивая какие-то остатки не только после праздника, но и после фуражировки Петра Федоровича, который уже
с пением, присвистом и дробью играл на кухне у Сатина...
Мне было жаль его, мне было стыдно, что я его огорчил, но вместе
с тем я понял, что в его грустных словах звучал его приговор. В них слышался уже не сильный боец, а отживший, устарелый гладиатор. Я понял тогда, что вперед он не двинется, а на
месте устоять не сумеет
с таким деятельным умом и
с таким непрочным грунтом.
Офицер отправился, по собранным сведениям он узнал
место, где укрывался помещик, явился туда
с командой, оцепил дом и взошел в него
с двумя жандармами.
Мы ехали, не останавливаясь; жандарму велено было делать не менее двухсот верст в сутки. Это было бы сносно, но только не в начале апреля. Дорога
местами была покрыта льдом,
местами водой и грязью; притом, подвигаясь к Сибири, она становилась хуже и хуже
с каждой станцией.
…На другой день после отъезда из Перми
с рассвета полил дождь, сильный, беспрерывный, как бывает в лесистных
местах, и продолжался весь день; часа в два мы приехали в беднейшую вятскую деревню.
В начале царствования Александра в Тобольск приезжал какой-то ревизор. Ему нужны были деловые писаря, кто-то рекомендовал ему Тюфяева. Ревизор до того был доволен им, что предложил ему ехать
с ним в Петербург. Тогда Тюфяев, у которого, по собственным словам, самолюбие не шло дальше
места секретаря в уездном суде, иначе оценил себя и
с железной волей решился сделать карьеру.
Старосту присудили к наказанию несколькими ударами плетью в стенах острога,
с оставлением на
месте жительства и
с воспрещением ходатайствовать по делам за других крестьян.
Простые линии, их гармоническое сочетание, ритм, числовые отношения представляют нечто таинственное и
с тем вместе неполное, Здание, храм не заключают сами в себе своей цели, как статуя или картина, поэма или симфония; здание ищет обитателя, это — очерченное, расчищенное
место, это — обстановка, броня черепахи, раковина моллюска, — именно в том-то и дело, чтоб содержащее так соответствовало духу, цели, жильцу, как панцирь черепахе.
Перемена была очень резка. Те же комнаты, та же мебель, а на
месте татарского баскака
с тунгусской наружностью и сибирскими привычками — доктринер, несколько педант, но все же порядочный человек. Новый губернатор был умен, но ум его как-то светил, а не грел, вроде ясного зимнего дня — приятного, но от которого плодов не дождешься. К тому же он был страшный формалист — формалист не приказный — а как бы это выразить?.. его формализм был второй степени, но столько же скучный, как и все прочие.
Лошадей меняют в маленьких расчищенных
местах, домишко, потерянный за деревьями, лошади привязаны к столбу, бубенчики позванивают, два-три черемисских мальчика в шитых рубашках выбегут, заспанные, ямщик-вотяк каким-то сиплым альтом поругается
с товарищем, покричит «айда», запоет песню в две ноты… и опять сосны, снег — снег, сосны…
С кончиной княжны все приняло разом, как в гористых
местах при захождении солнца, мрачный вид: длинные черные тени легли на все.
Унылая, грустная дружба к увядающей Саше имела печальный, траурный отблеск. Она вместе
с словами диакона и
с отсутствием всякого развлечения удаляла молодую девушку от мира, от людей. Третье лицо, живое, веселое, молодое и
с тем вместе сочувствовавшее всему мечтательному и романтическому, было очень на
месте; оно стягивало на землю, на действительную, истинную почву.
Когда совсем смерклось, мы отправились
с Кетчером. Сильно билось сердце, когда я снова увидел знакомые, родные улицы,
места, домы, которых я не видал около четырех лет… Кузнецкий мост, Тверской бульвар… вот и дом Огарева, ему нахлобучили какой-то огромный герб, он чужой уж; в нижнем этаже, где мы так юно жили, жил портной… вот Поварская — дух занимается: в мезонине, в угловом окне, горит свечка, это ее комната, она пишет ко мне, она думает обо мне, свеча так весело горит, так мне горит.
На дворе была оттепель, рыхлый снег
местами чернел, бесконечная белая поляна лежала
с обеих сторон, деревеньки мелькали
с своим дымом, потом взошел месяц и иначе осветил все; я был один
с ямщиком и все смотрел и все был там
с нею, и дорога, и месяц, и поляны как-то смешивались
с княгининой гостиной. И странно, я помнил каждое слово нянюшки, Аркадия, даже горничной, проводившей меня до ворот, но что я говорил
с нею, что она мне говорила, не помнил!
Сначала были деньги, я всего накупила ему в самых больших магазейнах, а тут пошло хуже да хуже, я все снесла «на крючок»; мне советовали отдать малютку в деревню; оно, точно, было бы лучше — да не могу; я посмотрю на него, посмотрю — нет, лучше вместе умирать; хотела
места искать,
с ребенком не берут.
Когда я писал эту часть «Былого и дум», у меня не было нашей прежней переписки. Я ее получил в 1856 году. Мне пришлось, перечитывая ее, поправить два-три
места — не больше. Память тут мне не изменила. Хотелось бы мне приложить несколько писем NataLie — и
с тем вместе какой-то страх останавливает меня, и я не решил вопрос, следует ли еще дальше разоблачать жизнь, и не встретят ли строки, дорогие мне, холодную улыбку?
Гегель во время своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства
местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался в среде, где все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и села
с воздушного шара; он не любил зацепляться за эти проклятые практические вопросы,
с которыми трудно ладить и на которые надобно было отвечать положительно.
Белинский вскочил
с своего
места и, вспыхнув в лице, пренаивно сказал мне...
В 1842 сортировка по сродству давно была сделана, и наш стан стал в боевой порядок лицом к лицу
с славянами. Об этой борьбе мы будем говорить в другом
месте.
С другой стороны, вероятно, Станкевичу говорили о том, что он по всему может занять в обществе почетное
место, что он призван, по богатству и рождению, играть роль — так, как Боткину всё в доме, начиная от старика отца до приказчиков, толковало словом и примером о том, что надобно ковать деньги, наживаться и наживаться.
— Разумеется… ну, а так как
место зависит от меня и вам, вероятно, все равно, в который из этих городов я вас назначу, то я вам дам первую ваканцию советника губернского правления, то есть высшее
место, которое вы по чину можете иметь. Шейте себе мундир
с шитым воротником, — добавил он шутя.
А ведь пресмешно, сколько секретарей, асессоров, уездных и губернских чиновников домогались, долго, страстно, упорно домогались, чтоб получить это
место; взятки были даны, святейшие обещания получены, и вдруг министр, исполняя высочайшую волю и в то же время делая отместку тайной полиции, наказывал меня этим повышением, бросал человеку под ноги, для позолоты пилюли, это
место — предмет пламенных желаний и самолюбивых грез, — человеку, который его брал
с твердым намерением бросить при первой возможности.
Он взошел к губернатору, это было при старике Попове, который мне рассказывал, и сказал ему, что эту женщину невозможно сечь, что это прямо противно закону; губернатор вскочил
с своего
места и, бешеный от злобы, бросился на исправника
с поднятым кулаком: «Я вас сейчас велю арестовать, я вас отдам под суд, вы — изменник!» Исправник был арестован и подал в отставку; душевно жалею, что не знаю его фамилии, да будут ему прощены его прежние грехи за эту минуту — скажу просто, геройства,
с такими разбойниками вовсе была не шутка показать человеческое чувство.
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два года тому назад. В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное
место этого пятилетия. Огарев был почти все время в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами того времени мы обязаны ему. Великая сила любви лежала в этой личности. Со многими я был согласнее в мнениях, но
с ним я был ближе — там где-то, в глубине души.
— Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься
с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. — Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял на том же
месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)]
Грановский и мы еще кой-как
с ними ладили, не уступая начал; мы не делали из нашего разномыслия личного вопроса. Белинский, страстный в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. «Я жид по натуре, — писал он мне из Петербурга, — и
с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский хочет знать, читал ли я его статью в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться
с друзьями в неприличных
местах, ни назначать им там свидания».
Я ему заметил, что в Кенигсберге я спрашивал и мне сказали, что
места останутся, кондуктор ссылался на снег и на необходимость взять дилижанс на полозьях; против этого нечего было сказать. Мы начали перегружаться
с детьми и
с пожитками ночью, в мокром снегу. На следующей станции та же история, и кондуктор уже не давал себе труда объяснять перемену экипажа. Так мы проехали
с полдороги, тут он объявил нам очень просто, что «нам дадут только пять
мест».
Я стал спорить; в почтовом доме отворилось
с треском окно, и седая голова
с усами грубо спросила, о чем спор. Кондуктор сказал, что я требую семь
мест, а у него их только пять; я прибавил, что у меня билет и расписка в получении денег за семь
мест. Голова, не обращаясь ко мне, дерзким раздавленным русско-немецко-военным голосом сказала кондуктору...
Чему-нибудь послужим и мы. Войти в будущее как элемент не значит еще, что будущее исполнит наши идеалы. Рим не исполнил ни Платонову республику, ни вообще греческий идеал. Средние века не были развитием Рима. Современная мысль западная войдет, воплотится в историю, будет иметь свое влияние и
место так, как тело наше войдет в состав травы, баранов, котлет, людей. Нам не нравится это бессмертие — что же
с этим делать?
Пока оно было в несчастном положении и соединялось
с светлой закраиной аристократии для защиты своей веры, для завоевания своих прав, оно было исполнено величия и поэзии. Но этого стало ненадолго, и Санчо Панса, завладев
местом и запросто развалясь на просторе, дал себе полную волю и потерял свой народный юмор, свой здравый смысл; вульгарная сторона его натуры взяла верх.
Из революции они хотели сделать свою республику, но она ускользнула из-под их пальца так, как античная цивилизация ускользнула от варваров, то есть без
места в настоящем, но
с надеждой на instaurationem magnam. [великое восстановление (лат.).]
— Душевно благодарю вас; вот
место, садитесь
с нами, у нас ужин во всем разгаре, что вам угодно?
Вовсе не будучи политическим человеком, он по удельному весу сделался одним из «лидеров» оппозиции, и, когда эрцгерцог Иоанн, бывший каким-то викарием империи, окончательно сбросил
с себя маску добродушия и популярности, заслуженной тем, что он женился когда-то на дочери станционного смотрителя и иногда ходил во фраке, Фогт
с четырьмя товарищами были выбраны на его
место.
— Заметьте, — добавил я, — что в Стансфильде тори и их сообщники преследуют не только революцию, которую они смешивают
с Маццини, не только министерство Палмерстона, но, сверх того, человека, своим личным достоинством, своим трудом, умом достигнувшего в довольно молодых летах
места лорда в адмиралтействе, человека без рода и связей в аристократии.
В день приезда Гарибальди в Лондон я его не видал, а видел море народа, реки народа, запруженные им улицы в несколько верст, наводненные площади, везде, где был карниз, балкон, окно, выступили люди, и все это ждало в иных
местах шесть часов… Гарибальди приехал в половине третьего на станцию Нейн-Эльмс и только в половине девятого подъехал к Стаффорд Гаузу, у подъезда которого ждал его дюк Сутерланд
с женой.