Неточные совпадения
Однажды настороженный, я в несколько недель узнал все подробности о
встрече моего отца с моей матерью, о том, как она решилась оставить родительский дом, как
была спрятана в русском посольстве в Касселе, у Сенатора, и в мужском платье переехала границу; все это я узнал, ни разу не сделав никому ни одного вопроса.
Гуляя,
встретили мы его за Тверской заставой; он тихо ехал верхом с двумя-тремя генералами, возвращаясь с Ходынки, где
были маневры.
Между тем лошади
были заложены; в передней и в сенях собирались охотники до придворных
встреч и проводов: лакеи, оканчивающие жизнь на хлебе и чистом воздухе, старухи, бывшие смазливыми горничными лет тридцать тому назад, — вся эта саранча господских домов, поедающая крестьянский труд без собственной вины, как настоящая саранча.
Возвращаясь мимо церкви и кладбища, мы
встретили какое-то уродливое существо, тащившееся почти на четвереньках; оно мне показывало что-то; я подошел — это
была горбатая и разбитая параличом полуюродивая старуха, жившая подаянием и работавшая в огороде прежнего священника; ей
было тогда уже лет около семидесяти, и ее-то именно смерть и обошла.
У самой реки мы
встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он
был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш приятель успел снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых гор, бросился в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным человеком, у которого голова и руки болтались, как платье, вывешенное на ветер; он положил его на берег, говоря: «Еще отходится, стоит покачать».
От Мёроса, шедшего с кинжалом в рукаве, «чтоб город освободить от тирана», от Вильгельма Телля, поджидавшего на узкой дорожке в Кюснахте Фогта — переход к 14 декабря и Николаю
был легок. Мысли эти и эти сближения не
были чужды Нику, ненапечатанные стихи Пушкина и Рылеева
были и ему известны; разница с пустыми мальчиками, которых я изредка
встречал,
была разительна.
Разве он унес с собой в могилу какое-нибудь воспоминание, которого никому не доверил, или это
было просто следствие
встречи двух вещей до того противоположных, как восемнадцатый век и русская жизнь, при посредстве третьей, ужасно способствующей капризному развитию, — помещичьей праздности.
Говорят, что императрица,
встретив раз в доме у одного из своих приближенных воспитательницу его детей, вступила с ней в разговор и,
будучи очень довольна ею, спросила, где она воспитывалась; та сказала ей, что она из «пансионерок воспитательного дома».
Пестрая молодежь, пришедшая сверху, снизу, с юга и севера, быстро сплавлялась в компактную массу товарищества, общественные различия не имели у нас того оскорбительного влияния, которое мы
встречаем в английских школах и казармах; об английских университетах я не говорю: они существуют исключительно для аристократии и для богатых. Студент, который бы вздумал у нас хвастаться своей белой костью или богатством,
был бы отлучен от «воды и огня», замучен товарищами.
После ссылки я его мельком
встретил в Петербурге и нашел его очень изменившимся. Убеждения свои он сохранил, но он их сохранил, как воин не выпускает меча из руки, чувствуя, что сам ранен навылет. Он
был задумчив, изнурен и сухо смотрел вперед. Таким я его застал в Москве в 1842 году; обстоятельства его несколько поправились, труды его
были оценены, но все это пришло поздно — это эполеты Полежаева, это прощение Кольрейфа, сделанное не русским царем, а русскою жизнию.
В Вятке
встретил я раз на улице молодого лекаря, товарища по университету, ехавшего куда-то на заводы. Мы разговорились о
былых временах, об общих знакомых.
Вместо почтенной столовой Платона Богдановича мы отправились сначала под Новинское, в балаган Прейса (я потом
встретил с восторгом эту семью акробатов в Женеве и Лондоне), там
была небольшая девочка, которой мы восхищались и которую называли Миньоной.
После падения Франции я не раз
встречал людей этого рода, людей, разлагаемых потребностью политической деятельности и не имеющих возможности найтиться в четырех стенах кабинета или в семейной жизни. Они не умеют
быть одни; в одиночестве на них нападает хандра, они становятся капризны, ссорятся с последними друзьями, видят везде интриги против себя и сами интригуют, чтоб раскрыть все эти несуществующие козни.
Что бы ни
было, отвечай; казначейство обокрадут — виноват; церковь сгорела — виноват; пьяных много на улице — виноват; вина мало
пьют — тоже виноват (последнее замечание ему очень понравилось, и он продолжал более веселым тоном); хорошо, вы меня
встретили, ну,
встретили бы министра, да тоже бы эдак мимо; а тот спросил бы: «Как, политический арестант гуляет? — городничего под суд…»
Это
было так смешно после нашей
встречи, что я пошел к городничему, и
ел его балык и его икру, и
пил его водку и мадеру.
Глазами, полными слез, поблагодарил я его. Это нежное, женское внимание глубоко тронуло меня; без этой
встречи мне нечего
было бы и пожалеть в Перми!
Пожилых лет, небольшой ростом офицер, с лицом, выражавшим много перенесенных забот, мелких нужд, страха перед начальством,
встретил меня со всем радушием мертвящей скуки. Это
был один из тех недальних, добродушных служак, тянувший лет двадцать пять свою лямку и затянувшийся, без рассуждений, без повышений, в том роде, как служат старые лошади, полагая, вероятно, что так и надобно на рассвете надеть хомут и что-нибудь тащить.
— Плохо, — сказал он, — мир кончается, — раскрыл свою записную книжку и вписал: «После пятнадцатилетней практики в первый раз
встретил человека, который не взял денег, да еще
будучи на отъезде».
— Гаврило Семеныч! — вскрикнул я и бросился его обнимать. Это
был первый человек из наших, из прежней жизни, которого я
встретил после тюрьмы и ссылки. Я не мог насмотреться на умного старика и наговориться с ним. Он
был для меня представителем близости к Москве, к дому, к друзьям, он три дня тому назад всех видел, ото всех привез поклоны… Стало, не так-то далеко!
Глядя на бледный цвет лица, на большие глаза, окаймленные темной полоской, двенадцатилетней девочки, на ее томную усталь и вечную грусть, многим казалось, что это одна из предназначенных, ранних жертв чахотки, жертв, с детства отмеченных перстом смерти, особым знамением красоты и преждевременной думы. «Может, — говорит она, — я и не вынесла бы этой борьбы, если б я не
была спасена нашей
встречей».
Бедная Саша, бедная жертва гнусной, проклятой русской жизни, запятнанной крепостным состоянием, — смертью ты вышла на волю! И ты еще
была несравненно счастливее других: в суровом плену княгининого дома ты
встретила друга, и дружба той, которую ты так безмерно любила, проводила тебя заочно до могилы. Много слез стоила ты ей; незадолго до своей кончины она еще поминала тебя и благословляла память твою как единственный светлый образ, явившийся в ее детстве!
И неужели ты, моя Гаетана, не с той же ясной улыбкой вспоминаешь о нашей
встрече, неужели что-нибудь горькое примешивается к памяти обо мне через двадцать два года? Мне
было бы это очень больно. И где ты? И как прожила жизнь?
Я свою дожил и плетусь теперь под гору, сломленный и нравственно «изувеченный», не ищу никакой Гаетаны, перебираю старое и память о тебе
встретил радостно… Помнишь угольное окно против небольшого переулка, в который мне надобно
было заворачивать, ты всегда подходила к нему, провожая меня, и как бы я огорчился, если б ты не подошла или ушла бы прежде, нежели мне приходилось повернуть.
Несколько испуганная и встревоженная любовь становится нежнее, заботливее ухаживает, из эгоизма двух она делается не только эгоизмом трех, но самоотвержением двух для третьего; семья начинается с детей. Новый элемент вступает в жизнь, какое-то таинственное лицо стучится в нее, гость, который
есть и которого нет, но который уже необходим, которого страстно ждут. Кто он? Никто не знает, но кто бы он ни
был, он счастливый незнакомец, с какой любовью его
встречают у порога жизни!
Когда я писал эту часть «
Былого и дум», у меня не
было нашей прежней переписки. Я ее получил в 1856 году. Мне пришлось, перечитывая ее, поправить два-три места — не больше. Память тут мне не изменила. Хотелось бы мне приложить несколько писем NataLie — и с тем вместе какой-то страх останавливает меня, и я не решил вопрос, следует ли еще дальше разоблачать жизнь, и не
встретят ли строки, дорогие мне, холодную улыбку?
У тебя, говорят, мысль идти в монастырь; не жди от меня улыбки при этой мысли, я понимаю ее, но ее надобно взвесить очень и очень. Неужели мысль любви не волновала твою грудь? Монастырь — отчаяние, теперь нет монастырей для молитвы. Разве ты сомневаешься, что
встретишь человека, который тебя
будет любить, которого ты
будешь любить? Я с радостью сожму его руку и твою. Он
будет счастлив. Ежели же этот он не явится — иди в монастырь, это в мильон раз лучше пошлого замужества.
Я не имел сил отогнать эти тени, — пусть они светлыми сенями, думалось мне,
встречают в книге, как
было на самом деле.
Надобно
было, чтоб для довершения беды подвернулся тут инспектор врачебной управы, добрый человек, но один из самых смешных немцев, которых я когда-либо
встречал; отчаянный поклонник Окена и Каруса, он рассуждал цитатами, имел на все готовый ответ, никогда ни в чем не сомневался и воображал, что совершенно согласен со мной.
Наша
встреча сначала
была холодна, неприятна, натянута, но ни Белинский, ни я — мы не
были большие дипломаты; в продолжение ничтожного разговора я помянул статью о «Бородинской годовщине».
Так сложился, например, наш кружок и
встретил в университете, уже готовым, кружок сунгуровский. Направление его
было, как и наше, больше политическое, чем научное. Круг Станкевича, образовавшийся в то же время,
был равно близок и равно далек с обоими. Он шел другим путем, его интересы
были чисто теоретические.
Но — и в этом его личная мощь — ему вообще не часто нужно
было прибегать к таким фикциям, он на каждом шагу
встречал удивительных людей, умел их
встречать, и каждый, поделившийся его душою, оставался на всю жизнь страстным другом его и каждому своим влиянием он сделал или огромную пользу, или облегчил ношу.
Ее длинная, полная движения жизнь, страшное богатство
встреч, столкновений образовали в ней ее высокомерный, но далеко не лишенный печальной верности взгляд. У нее
была своя философия, основанная на глубоком презрении к людям, которых она оставить все же не могла, по деятельному характеру.
…Между тем прошли месяцы, прошла и зима; никто мне не напоминал об отъезде, меня забыли, и я уже перестал
быть sur le qui vive, [настороже (фр.).] особенно после следующей
встречи.
Мы
встречали Новый год дома, уединенно; только А. Л. Витберг
был у нас. Недоставало маленького Александра в кружке нашем, малютка покоился безмятежным сном, для него еще не существует ни прошедшего, ни будущего. Спи, мой ангел, беззаботно, я молюсь о тебе — и о тебе, дитя мое, еще не родившееся, но которого я уже люблю всей любовью матери, твое движение, твой трепет так много говорят моему сердцу. Да
будет твое пришествие в мир радостно и благословенно!»
Покой, отдохновение, художественная сторона жизни — все это
было как перед нашей
встречей на кладбище, 9 мая 1838, как в начале владимирской жизни — в ней, в ней и в ней!
К концу тяжелой эпохи, из которой Россия выходит теперь, когда все
было прибито к земле, одна официальная низость громко говорила, литература
была приостановлена и вместо науки преподавали теорию рабства, ценсура качала головой, читая притчи Христа, и вымарывала басни Крылова, — в то время,
встречая Грановского на кафедре, становилось легче на душе. «Не все еще погибло, если он продолжает свою речь», — думал каждый и свободнее дышал.
Встреча московских славянофилов с петербургским славянофильством Николая
была для них большим несчастьем. Николай бежал в народность и православие от революционных идей. Общего между ними ничего не
было, кроме слов. Их крайности и нелепости все же
были бескорыстно нелепы и без всякого отношения к III Отделению или к управе благочиния, что, разумеется, нисколько не мешало их нелепостям
быть чрезвычайно нелепыми.
Я мало помню об этой первой
встрече, мне
было не до него; он
был, как всегда, холоден, серьезен, умен и зол.
Говоря о московских гостиных и столовых, я говорю о тех, в которых некогда царил А. С. Пушкин; где до нас декабристы давали тон; где смеялся Грибоедов; где М. Ф. Орлов и А. П. Ермолов
встречали дружеский привет, потому что они
были в опале; где, наконец, А. С.
Мы
были полны теоретических мечтаний, мы
были Гракхи и Риензи в детской; потом, замкнутые в небольшой круг, мы дружно прошли академические годы; выходя из университетских ворот, нас
встретили ворота тюрьмы.
Теперь я привык к этим мыслям, они уже не пугают меня. Но в конце 1849 года я
был ошеломлен ими, и, несмотря на то что каждое событие, каждая
встреча, каждое столкновение, лицо — наперерыв обрывали последние зеленые листья, я еще упрямо и судорожно искал выхода.
Я
был несчастен и смущен, когда эти мысли начали посещать меня; я всячески хотел бежать от них… я стучался, как путник, потерявший дорогу, как нищий, во все двери, останавливал встречных и расспрашивал о дороге, но каждая
встреча и каждое событие вели к одному результату — к смирению перед истиной, к самоотверженному принятию ее.
Тот же самый противный юноша
встретил меня и на другой день: у него
была особая комната, из чего я заключил, что он нечто вроде начальника отделения. Начавши так рано и с таким успехом карьеру, он далеко уйдет, если бог продлит его живот.
В 1851 году я
был проездом в Берне. Прямо из почтовой кареты я отправился к Фогтову отцу с письмом сына. Он
был в университете. Меня
встретила его жена, радушная, веселая, чрезвычайно умная старушка; она меня приняла как друга своего сына и тотчас повела показывать его портрет. Мужа она не ждала ранее шести часов; мне его очень хотелось видеть, я возвратился, но он уже уехал на какую-то консультацию к больному.
Второй раз старушка
встретила меня уже как старого знакомого и повела в столовую, желая, чтоб я
выпил рюмку вина.
Тут староста уж пошел извиняться в дурном приеме, говоря, что во всем виноват канцлер, что ему следовало бы дать знать дня за два, тогда бы все
было иное, можно бы достать и музыку, а главное, — что тогда
встретили бы меня и проводили ружейным залпом. Я чуть не сказал ему a la Louis-Philippe: «Помилуйте… да что же случилось? Одним крестьянином только больше в Шателе!»
До того времени мои сношения с Прудоном
были ничтожны; я
встречал его раза два у Бакунина, с которым он
был очень близок.
Бык с львиными замашками — только что
было тряхнул гривой и порасправился, чтоб
встретить гостя так, как он никогда не
встречал ни одного ни на службе состоящего, ни отрешенного от должности монарха, а у него его и отняли.
На пароходе я
встретил радикального публициста Голиока; он виделся с Гарибальди позже меня; Гарибальди через него приглашал Маццини; он ему уже телеграфировал, чтоб он ехал в Соутамтон, где Голиок намерен
был его ждать с Менотти Гарибальди и его братом. Голиоку очень хотелось доставить еще в тот же вечер два письма в Лондон (по почте они прийти не могли до утра). Я предложил мои услуги.
Вспомните мою
встречу с корабельщиком из Ньюкестля. Вспомните, что лондонские работники
были первые, которые в своем адресе преднамеренно поставили имя Маццини рядом с Гарибальди.