Десять лет стоял он, сложа руки, где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе и — воплощенным veto, [запретом (лат.).] живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него, капризничал, делался странным, отчуждался от общества, не мог его покинуть, потом
сказал свое слово, спокойно спрятав, как прятал в своих чертах, страсть под ледяной корой.
Неточные совпадения
Граф спросил письмо, отец мой
сказал о
своем честном
слове лично доставить его; граф обещал спросить у государя и на другой день письменно сообщил, что государь поручил ему взять письмо для немедленного доставления.
Когда пьеса кончилась, настоящий Самойлов взошел в ложу директора и просил позволения
сказать несколько
слов своему двойнику.
Он говорил колодникам в пересыльном остроге на Воробьевых горах: «Гражданский закон вас осудил и гонит, а церковь гонится за вами, хочет
сказать еще
слово, еще помолиться об вас и благословить на путь». Потом, утешая их, он прибавлял, что «они, наказанные, покончили с
своим прошедшим, что им предстоит новая жизнь, в то время как между другими (вероятно, других, кроме чиновников, не было налицо) есть ещё большие преступники», и он ставил в пример разбойника, распятого вместе с Христом.
Вечером явился квартальный и
сказал, что обер-полицмейстер велел мне на
словах объявить, что в
свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика не нужно». Об сдаче и разговора не было. Я хотел было снова писать к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
Один закоснелый сармат, старик, уланский офицер при Понятовском, делавший часть наполеоновских походов, получил в 1837 году дозволение возвратиться в
свои литовские поместья. Накануне отъезда старик позвал меня и несколько поляков отобедать. После обеда мой кавалерист подошел ко мне с бокалом, обнял меня и с военным простодушием
сказал мне на ухо: «Да зачем же вы, русский?!» Я не отвечал ни
слова, но замечание это сильно запало мне в грудь. Я понял, что этому поколению нельзя было освободить Польшу.
Такую роль недоросля мне не хотелось играть, я
сказал, что дал
слово, и взял чек на всю сумму. Когда я приехал к нотариусу, там, сверх свидетелей, был еще кредитор, приехавший получить
свои семьдесят тысяч франков. Купчую перечитали, мы подписались, нотариус поздравил меня парижским домохозяином, — оставалось вручить чек.
— Тихонько — можно, — сказал Лютов. — Да и кто здесь знает, что такое конституция, с чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще — черти не нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! — шептал он, наклоняясь к Самгину. — Это — очень дальновидно! Попы, люди чисто русской крови, должны
сказать свое слово! Пора. Они — скажут, увидишь!
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в
свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался
словах… И когда я хотела
сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь
свою».
Так начинает
свой рассказ летописец и затем,
сказав несколько
слов в похвалу
своей скромности, продолжает:
Казалось, очень просто было то, что
сказал отец, но Кити при этих
словах смешалась и растерялась, как уличенный преступник. «Да, он всё знает, всё понимает и этими
словами говорит мне, что хотя и стыдно, а надо пережить
свой стыд». Она не могла собраться с духом ответить что-нибудь. Начала было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
При взгляде на тендер и на рельсы, под влиянием разговора с знакомым, с которым он не встречался после
своего несчастия, ему вдруг вспомнилась она, то есть то, что оставалось еще от нее, когда он, как сумасшедший, вбежал в казарму железнодорожной станции: на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней жизни; закинутая назад уцелевшая голова с
своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое в губках и ужасное в остановившихся незакрытых глазах, выражение, как бы
словами выговаривавшее то страшное
слово — о том, что он раскается, — которое она во время ссоры
сказала ему.
— Но человек может чувствовать себя неспособным иногда подняться на эту высоту, —
сказал Степан Аркадьич, чувствуя, что он кривит душою, признавая религиозную высоту, но вместе с тем не решаясь признаться в
своем свободомыслии перед особой, которая одним
словом Поморскому может доставить ему желаемое место.